Рисовать иномарку


Закрыть ... [X]

(70 голосов: 4.23 из 5)

Когда меня просят рассказать об Иерусалиме, я теряюсь: сумею ли, найду ли верные слова?
Дорога к Иерусалиму и сам Иерусалим неделимы в моём сердце. Как неделимо само сердце, наполненное любовью и отчаянием, усталостью и праздником второго дыхания, страхом и надеждой, обидой за свой народ и восхищением его недюжинной силой.

 

Дорога, ставшая судьбой

Когда меня просят рассказать об Иерусалиме, я теряюсь: сумею ли, найду ли верные слова?
Дорога к Иерусалиму и сам Иерусалим неделимы в моём сердце. Как неделимо само сердце, наполненное любовью и отчаянием, усталостью и праздником второго дыхания, страхом и надеждой, обидой за свой народ и восхищением его недюжинной силой. Дорога стала другом, учителем, советчиком и судьёй. Иерусалим – подарком и великой ответственностью. Спросите меня про начало пути, и я расскажу вам о Сергиевом Посаде.
Двор Троице-Сергиевой Лавры забит до отказа народом. Сегодня праздник – обретение святых мощей преподобного Сергия Радонежского. Приехала пораньше, но кутерьма многолюдья сбила с толку, и в который раз кольнул под сердцем холодок страха. Ведь сегодня мне предстоит отправиться в путь… Совсем скоро…
В Успенском храме служит Святейший Патриарх Алексий II. Встреча с ним назначена на четыре, а пока я вхожу в переполненный храм, чтобы прийти в себя, успокоиться, набраться сил перед дальней дорогой.
Причащаюсь.
Людской поток выносит меня на улицу. Сажусь на скамейку, немного успокаиваюсь. До встречи с Патриархом остаётся час с небольшим.
Эту минуту не забыть. Она теперь со мной навечно. Строгие глаза, твёрдый голос, мягкая улыбка. Слова Святейшего Патриарха Московского и Всея Руси Алексия II звучат как бы не для меня: «Русские паломники всегда ходили к святым местам. Но вот семьдесят лет туда путь закрыт. Дай Бог, чтобы у вас появились последователи. Много последователей, потому что путь к Гробу Господню – это путь к духовному возрождению».
Встаю под благословение Святейшего. Принимаю из его рук иконку Иоанна Кронштадтского, с которой предстоят долгие и трудные километры.
Двор Троице-Сергиевой Лавры всё так же запружен людьми. Прохожу осторожно – не задеть бы кого рюкзаком.
– Идите, – говорю друзьям. – Долгие проводы – горькие слёзы.
– Нет, иди ты, мы посмотрим тебе вслед.
Обнимаемся. Плачем. Я ухожу. Они остаются.

Калужское шоссе готово вписать меня в отлаженный ритм дороги. «Я иду в Иерусалим», – повторяю про себя мысленно и пугаюсь, и улыбаюсь, и кажется, будто не про меня эта фраза, а совсем про чужого человека – храброго, непредсказуемого авантюриста. Я иду в Иерусалим… Позади недоделанные дела, суета сборов. А впереди сотни километров – толстый, не размотанный клубок дороги… Нет, уже начавший разматываться.
За два с половиной месяца пройдена не одна сотня километров. Сразу скажу: непроходимых болот не было, дикие звери не нападали, буреломы обходила стороной. О разбоях и грабежах слышала только по телевизору в гостиницах. Посох паломника не пригодился, но вот кроссовки, джинсы, свитер и рюкзак в походной жизни оказались как нельзя кстати. Никакой экзотики. А вот трудности… Шла вдоль шоссе, и к вечеру от выхлопной гари выедало глаза и першило в горле. Рюкзак, такой невесомый поутру, наливался к вечеру свинцовой тяжестью и стирал в кровь плечи. А порой среди безмолвия
вечернего, уходящего за горизонт шоссе, где-нибудь далеко за Калугой, сумасшествие машин казалось таким желанным. А километры по зоне повышенной радиации долго ещё отдавались головной болью и тошнотой. Чувство голода прочно шло следом вплоть до украинских степных деревень, где хозяйки выносили на дорогу тёплый хлеб и варёную кукурузу.
Путь от Сергиева Посада до Одессы обошёлся мне в три пары обуви. Первую, особенно опостылевшую за вёрсты российского бездорожья, я с  радостью забросила в бурьян на «энном» километре Курской губернии. Вторую, вроде как «ненароком», оставила в киевской гостинице. А вот третью, синие кроссовки производства Химкинского горбыткомбината, скрюченные, с загнутыми носками, почему-то храню.

В некоторых письмах, нервных, недоброжелательных и, как правило, без обратного адреса, мне часто задают вопрос: «Зачем вам это было надо»? В ответ расскажу две маленькие истории.
Небольшой монастырь в российской глубинке: развалины, мусор, бурьян выше человеческого роста, на уцелевших стенах матерщина. Хожу по нему, спотыкаясь о пустые бутылки и глотая слёзы от стыда и омерзения. И вдруг в самом верху – едва проступающие лики святых, размытые фрески бывшей надвратной церкви. Краска полиняла, но лики, сами лики, природа пощадила. Они просматриваются на стенах сквозь вековые свои страдания, пробиваются к свету, взывая о пощаде. Поначалу я даже не поняла, почему так жутко на них смотреть. И вдруг увидела: кто-то проворный, сильный, бесстрашный… выколол им глаза. Природа пощадила, а человек… Хотелось, царапая о кустарник лицо, натыкаясь на кучи битого кирпича, бежать дальше и дальше от этой страшной мерзости. Знаю, сколько жить буду, столько будут смотреть на меня пустыми глазницами святые Божии угодники, оказавшиеся бессильными перед человеческим грехом. Вот и сейчас пишу, а они смотрят.
Напутственный молебен в брянском храме. Меня провожают в дорогу дальше. Песнопения чисты. Свечи горят ясно. В дверях появляется подвыпивший человек. Растерянно оглядывается. Его мутноватый взгляд останавливается на мне. Чувствует – волнуюсь. Подходит:
– У тебя случилось что-нибудь?
– Нет, ничего, – отвечаю тихо.
– Может, помощь нужна? Ты говори, не стесняйся.
– Спасибо, не нужна, – я отхожу в сторону.
Незнакомец исчезает, потом появляется вновь. Видимо, узнал про моё паломничество.
– Тебе, небось, деньги нужны? – спрашивает шёпотом.
– Нет, нет! Не беспокойтесь.
Он решительно вытаскивает из кармана брюк несколько помятых десяток:
– Бери. Дорога дальняя – пригодятся.
– Не возьму.
– Нет, возьми, – голос его твердеет.
Священник приходит мне на помощь: кивает головой, чтоб взяла, и, горя от стыда, протягиваю я руку к его десяткам.
– Звать-то тебя как? – спрашиваю.
– Владимир, а что? – отвечает он не очень дружелюбно.
– Дойду до Святой Земли, свечку за тебя поставлю.
– Ладно, обойдёмся, – отмахивается он и на нетвёрдых ногах уходит из храма.
По совету священника раздала я те деньги по дороге нищим. Среди свечей, зажжённых мною у Гроба Господня в Храме Воскресения Христова в Иерусалиме, была свеча и за Владимира…
Путевой дневник хранит множество историй, но эти две вспомнились неслучайно. После развалин монастыря с кричащими со стен ликами святых жить стало невмоготу, идти к Храму – тоже… Казалось, это предел нашей бездуховности. Но вот Владимир из Брянска, может быть, сам того не ведая, подарил мне и надежду, и веру.
Путь паломников для меня – это путь надеющихся. Но, отправляясь в дорогу, надо было приготовиться к тому, что идти придётся через собственную грязь, собственные осквернённые святыни, собственное святотатство. И, пройдя через это, сквозь циничную сиюминутность, оголтелое «да пропади всё пропадом», могу ответить оппонентам так: пока станем спрашивать, зачем вам это надо, Храм будет маячить вдалеке целью желанной, но недосягаемой.
Интерес к человеку, впервые за последние семьдесят с лишним лет идущему из России в Святой город, был огромен. Воспитатели детских домов и моряки, отбывающие наказание «зеки» и заброшенные старики в интернатах, солдаты и священники… Сколько тепла, участия, добросердечия и тревоги было в их серьёзных глазах, в их советах «поостеречься» на безлюдных дорогах, стороной обойти зону радиации. Сколько раз, несмотря на моё категорическое «не возьму», совали мне в рюкзак краюху хлеба и свежий огурец «прямо с грядки». Помню, в одной деревне под Брянском долго упрашивала хозяйку пустить меня на сеновал. Куда там!
– И не придумывайте, не позволю, в доме гость такой, а я его на сеновал! – и под образа меня, на сбитые, хрустящие наволочками подушки.
Конечно, было и другое, безотрадное, надрывающее душу. Спрашивали, сколько мне заплатили за поход в Иерусалим. Или: в храме во время службы попросили предъявить документы.
Но это эпизоды. В основном Русь наша, измученная трудностями, безверием, отчаянием и суетой, встречала паломника с открытой душой и провожала с глубокой тревогой: «Берегись, дочка, время неспокойное». А мне после таких слов на душе становилось почему-то спокойнее и даже время наше казалось лучше…

Эту и другие книги автора Натальи Сухининой можно приобрести на сайте издательства — alavastr.com

Белая ворона Колечко не по размеру

«Жизнь даётся человеку… человеку… раз, нет, – один раз. Жизнь даётся человеку один раз и надо…» – Наташа запнулась, прикусила в досаде губу, скосила глаза в хрестоматию, раскрытую в порыве жертвенной любви верной подругой Анфиской. Видно было плохо.
– Наташа… – строго и назидательно начала Антонина Кузьминична, – на тебя это непохоже. Не выучить такой маленький, такой простой текст…
– Я учила. Забыла немного. – Наташа упрямо мотнула головой. – Вспомнила, сейчас… Жизнь даётся человеку один раз и прожить надо, нет – и прожить её надо так, чтобы… – Наташа обречённо исподлобья взглянула на учительницу – видать, не выкрутиться.
– «…Не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы…» – громко, свистящим отчаянным шёпотом продекламировала Анфиска.
Класс дружно расхохотался. Засмеялась и Антонина Кузьминична, вытирая кончиком носового платка слезящиеся под очками глаза.
– Мне, конечно, мучительно больно, но выше двойки я тебе ничего поставить не могу, – произнесла она своим привычным, назидательным тоном, отсмеявшись. – Мне жаль огорчать твою маму, которая лежит в больнице и ей так нужны положительные эмоции. Мне жаль огорчать и твою старшую сестру, она, бедная, как белка в колесе крутится, стараясь изо всех сил прокормить вас с братом, одеть, обуть. Да, Наташа, ты меня сегодня очень огорчила…
Наташа и сама расстроилась. Ну не могла она вчера выучить текст про жизнь, которая даётся один раз. Только никому про это не скажешь. Только бы Тося (так единодушно звал 5«б» Антонину Кузьминичну) не вызвала старшую сестру, только бы не вызвала…
А Тося вызвала:
– Завтра пусть сестра придёт. Мне надо серьёзно с ней поговорить…
– Она не может! – неожиданно для самой себя громко и испуганно выкрикнула Наташа.
– Передай, что я настаиваю, – Тося повернулась к окну, дав понять девочке, что разговор окончен.
Они с Анфиской не шли, а тащились домой. Молчали, горюнились. Анфиска была подругой верной и настоящей. Наташа знала, что она ни за что не станет её успокаивать, потому что Наташа этого не может терпеть. И предлагать Наташе свою помощь Анфиса не станет, например, поговорить со старшей сестрой Мариной и убедить её, что Наташа ни в чём не виновата, она всего-то разок сбилась, а так всё правильно рассказала про жизнь. И всё-таки Анфиска рискнула: предложила подруге за неё заступиться, но Наташа, чего и следовало ожидать, сверкнув глазами, произнесла угрожающе:
– Не лезь в мою личную жизнь. Поняла?
Вот и молчали. Вот и тащились.
У подъезда своего дома Наташа грустно кивнула Анфиске – пока, мол, до завтра.
Анфиска жалостливо взглянула на подругу, потом спохватилась – нельзя жалостливо, и, быстренько пристегнув к своим пухлым губкам озорную улыбку, махнула Наташе рукой и зашагала споро и весело.
А дома Наташа принялась хлопать дверями ванной, кухни, опять ванной. Это она так успокаивалась. А потом с разбега как бросится на старый, с потёртыми подушками диван, как заголосит по-бабьи, пронзительно и некрасиво.
– Надоело! Всё надоело! А Тоська со своими текстами! И врать надоело! Всем вру-у-у … – она размазывала слёзы по горячим щекам. – И этот дурак Васька надоел! Брат называется…
Вчера брат разлил кастрюлю с супом, помогать полез: «Я сам, Наташ, я сам», – холодильник открыл, схватил кастрюлю.
– Целая кастрюля! – она опять заголосила. – Суп фасолевый, на неделю наварила…
Горько ей плакалось и сладко. Потому что позволила себе то, что позволяла очень редко. В эти минуты она себя – жалела. Всхлипывала, всхлипывала, да и заснула. Свернулась калачиком, руку под щёку – хорошо…
Проснулась от испуга, как от выстрела. Проспала! Ваську из садика забирать, потом – в больницу к маме. Ой, мамочки… Вскочила, трёт глаза, схватила будильник. Опоздала! Васька в садике один остался, попадёт ей от Васькиной воспитательницы. Куртку с крючка, руки в рукава – уже в лифте, дворами, вприпрыжку – за Васькой.
Успела. Васька спокойно играл в песочнице с рыженькой девочкой из его группы. Слава Богу, не последний.
– Василий! – крикнула от забора. – Бегом ко мне!
Мальчик помчался ей навстречу – счастливый, нетерпеливый, ловкий. Маленькие ножки проворно стучали по тротуарной плитке, ну и несётся!
– Василий, не беги, упадёшь! – испугалась.
Мальчик послушно остановился и удивлённо на неё посмотрел:
– Сама сказала – бегом…
Наташа засмеялась. Вот уж действительно – то беги, то не беги… «Бедный мой Васик». Она почувствовала, как тёплая волна любви к брату накрыла её целиком, и сердце от той любви сладостно сжалось.
Мальчик послушно вложил свою ладошку в Наташину руку:
– К маме пойдём? – спросил он доверчиво.
– К маме, Вася, к маме. Но ты не забыл про нашу тайну?
– Не забыл! – брат вскинул на Наташу радостные глаза и выпалил: – Мы не скажем маме, что живём одни, потому что она будет плакать и долго болеть.
– Молодец! Ты у меня самый лучший на свете брат.
И они пошли к маме. Вася держался молодцом и в очередной раз ни о чём не проговорился. Мама устало улыбалась, гладила по головке Васю, молчала. Наташа стала в последнее время замечать, что мама всё меньше и меньше интересуется жизнью детей, будто догорает в ней что-то, едва-едва теплится и вот-вот догорит совсем.
В прошлый раз врач сказал Наташе, что у мамы от долгого лежания началась болезнь с мудрёным названием – депрессия. Это, объяснил он, когда неинтересно жить. Всё неинтересно: какая погода за окном, какие люди приходят её навестить, даже самые близкие.
– Даже дети? – спросила Наташа врача. Спросить-то спросила, а ответ услышать страшно.
– Бывает, даже дети… – уклончиво ответил врач. – Редко, но бывает.
Теперь девочка видела, что врач был прав. Даже дети…
– Открыть окошко? – спросила маму.
– Не надо… Васю просквозит, – ответила мама глухим, потухшим голосом. – Вы уж идите, поздно уже…
Бедная, бедная мама. Уже два года она в больнице. Неожиданно отказали ноги. Слегла с температурой, ничего страшного. Шутила ещё:
– Поваляюсь, отдохну, а то совсем я с вами замоталась.
Повалялась несколько деньков. Листала модные журналы, отводила душу в телефонных разговорах. Потом встала, неделю проходила на работу, да всё жаловалась – сил нет, ноги как ватные. И – слегла. Приходили врачи – разводили руками. Мама всё ещё надеялась, что обойдётся, не унывала, она вообще, сколько Наташа её помнит – всегда как огонь. Маленькая Наташа часто слышала, как про её маму говорили – красивая. А ещё говорили, что старшая сестра Марина – копия мамы, такая же красивая. Наташа обижалась, про неё никто не говорил, что она похожа на маму. Маринка действительно хороша в маму, у неё даже голос мамин – с лёгкой хрипотцой, Наташа всегда их путает по телефону.
А у Наташи голос обыкновенный и сама она обыкновенная. Волосы тёмные, как у мамы, но не густые и не вьются, а у Маринки – жгуче-чёрные, а когда она их распускает, по плечам струятся умопомрачительными волнами. Маринка знает это и распускает их часто.
А Наташа носит косичку. Косичка так себе, обыкновенная, не мышиный хвост конечно, но – ничего особенного. Если бы Наташа распустила свои волосы, они бы тоже, наверное, струились, не как у Маринки, но струились бы. Но мама не разрешает – только косичка, и Наташа ждёт не дождётся, когда вырастет и сможет распускать волосы сто раз на дню.
Маринка высокая, как мама, тоненькая. Летом, когда она надевает цветную юбку, то становится похожа на цыганку. И нрав у неё цыганский, бесшабашный.
Наташа тоже с характером, вон как Анфиской крутит. Но мама говорит, что с Наташей всегда можно договориться.
Наташа училась в первом классе, когда Маринка задумала выходить замуж. Мама отговаривала – рано, но Маринка и слушать не хотела. Кричала маме про любовь, про счастье, про многое другое кричала. А жених Маринкин был студентом её института, педагогического. Да к тому же – негр. Мама потому и убивалась: зачем Марине негр, мало ей женихов в России? Маринка упрямая – «мало» говорит, да ещё маме пригрозила: «Не разрешишь по-хорошему, уеду без расписки в Гвинею, больше ты меня не увидишь». Они часто ссорились и кричали друг на друга.
Конечно, победила Маринка. Мама махнула рукой: «Делай, что хочешь». Тут закрутилось! Маринка стала готовиться к свадьбе, носиться по магазинам, салонам, приносила домой пачками глянцевые журналы мод со свадебными платьями. Уж Наташа насмотрелась на эти платья! А один журнал спрятала. В журнале – закладка. Она выбрала платье для себя. Платье не белое, а слегка, совсем чуть-чуть, кремовое, как чайная роза, оно вольно струится до пола, спадая лёгкими, едва обозначенными складками. Широкий рукав напоминал тонкую шаль, не­брежно наброшенную на плечи, он был прозрачен и сквозь него смело угадывался контур красивых рук манекенщицы.
– Летом в нём хорошо, – практично взвешивала все «за» и «против» первоклашка Наташа, – а если придётся свадьбу зимой играть? Холодновато…
– Летом! Только летом! – приняла окончательное решение девочка. И – спрятала журнал подальше от Маринкиных острых глаз. До срока.
А Маринка продолжала бушевать. Она переругалась с подругами, которые вразумляли её насчёт негра. Таскала его по гостям, он смущённо, белозубо улыбался, отказывался от водки, но охотно ел сырокопчёную колбасу и бананы. Говорил он по-русски плохо – смешно и забавно, на Маринку смотрел влюблёнными глазами и прилюдно целовал её руку.
День свадьбы приближался. А ссоры с мамой не прекращались. Мама готовилась к свадьбе дочери несколько лет, копила деньги на квартиру молодым, в каком сне ей могло присниться, что зятем её окажется чёрный, с фиолетовым отливом, Джон из Гвинеи.
Мама работала главным инженером на мебельном комбинате. Человек не последний, деньги у неё водились. Наташа ещё маленькой слышала от соседей: «Твоя мама молодец, жить умеет». Маринка знала о её накоплениях и требовала положенного. Мама сопротивлялась. Она даже отказалась от смотрин, от знакомства с Маринкиным мужем: «Свадьбу сыграю, деваться некуда. А большего от меня не требуй!»
Маринка сверкала чёрными глазами, топала ногами, стучала по столу кулаками.
Наташа очень переживала. Маринку она побаивалась. Маму ей было жалко. Ведь мама родила Васика незадолго до смерти отца. Рядом с сильной, красивой, самодостаточной мамой отец не смог проявить себя как личность. Работал на закрытом предприятии – «ящике», денег приносил мало, маме не перечил, дочек любил, но выпивал. Сначала понемногу, потом пристрастился. Мама боролась за него, лечила, решила даже третьего родить, а он тихо-тихо угасал. Васик родился слабеньким и так не познал радостей ребёнка, у которого есть папа. Умер отец тихо, как и жил. Однажды утром, проснувшись, Наташа увидела пустую папину постель и стоящую у окна плачущую маму. Началось время без отца.
…Свадьба получилась шумной и бестолковой. Маринка, вся из себя красавица, крутилась юлой вокруг своего гвинейца, отплясывала, отчаянно хохотала. Мама сидела за столом с Васей на коленях, чужая, безучастная, а когда ей дали слово напутствовать молодых, напряглась, встала, взяла в руки бокал с вином, высоко подняла голову – ну, копия Маринка – и сказала с Маринкиной хрипотцой:
– Смотрите, жизнь не прозевайте, она короткая…
Маринка глянула исподлобья да и захохотала опять. Гвинеец обнял её, и Наташа, сидевшая рядом, вздрогнула: ну и чернющие руки на фоне белоснежного Маринкиного платья, прямо страх какой-то…
И уехала Маринка в Гвинею.
Да и приехала через три месяца – подурневшая и злая. Никому ничего не объяснила. Только в первой же ссоре бросила маме в лицо:
– Из-за тебя. Была бы квартира… А ты! Ты счастья своим детям не хочешь!
– Из-за меня?! – у мамы от гнева перехватило дыхание. – Из-за дурости своей. Из-за упрямства!
Долго ругались. Маринка билась в истерике, мама то и дело капала себе что-то из флакона.
Из дома сестра ушла. Устроилась секретаршей в автоколонну, там ей дали общежитие. Собрала вещи, распустила по плечам волосы, очами сверкнула: «Нет у меня дома. И матери нет».
– Иди, иди, – зло бросила вслед мама, – нагуляешься, придёшь, никуда не денешься.
Но Маринка упрямая. Так в общежитии и жила. Первое время приходила забрать кое-какие вещи, а потом обустроилась и – пропала. Когда мама обезножила, она попросила Наташу позвонить сестре:
– Так и скажи – мать зовёт. Объясни, как в больницу ехать.
Наташа не видела, как встретились мама и Маринка. Но вскоре сестра объявилась. Не одна. С высоким круглолицым парнем в тугих потёртых джинсах, кожаной куртке. Парень по-хозяйски прошёл на кухню, принялся молча выставлять из сумки на стол банки, пакеты, коробки.
– Это вам! – широко улыбнулась Марина.
– Марин, можно шоколадку? – спросил Вася, с восторгом глядевший на это вдруг свалившееся на него богатство.
– Бери, бери! Не стесняйся. – И шепнула Наташе:
– Поговорить надо.
Они закрылись в комнате. Говорили. Вернее, говорила Марина, а Наташа смотрела на неё и плохо её понимала.
– Наташ, давай начистоту. Мать просто умоляет меня переехать к вам, потому что врачи ничего хорошего ей не обещают. Васька маленький, да и ты – двенадцать лет, соплячка. Всё понимаю! Мать плакала и умоляла меня вас не бросать. Но я, Наташ, не могу. Мне надо свою жизнь устраивать, – она покосилась на дверь. – Тебе нравится Вадим?
Наташа пожала плечами.
– Он… он только вчера предложил мне… к нему переехать. Наташ, ты же большая уже, пойми, я хочу счастья! А Вадим… ну, сама понимаешь. Поживите одни. Ты у нас всегда была самостоятельная, ну, что ты, Ваське кашу не сваришь, в сад его не отведёшь? Деньгами помогать буду. Продуктов на первое время хватит.
– А мама? Мама-то как? Ведь она же, если узнает…
– А давай ей ничего говорить не будем? Ты ей скажи, что я с вами, как она проверит?
– Марин, ты что, с ума сошла? А школа? Как же я…
– Наташенька, ну, пожалуйста, ну, очень тебя прошу! Ну, пожалей свою несчастную сестру. Наташенька… Хочешь, я тебе колечко подарю, – она ловко сняла с пальца серебряное с голубым камушком кольцо и надела его на Наташин палец. Кольцо, конечно, оказалось велико.
– Жалко… Но его можно пока на большом пальце носить.
Наташе очень нравилось колечко. Но то, что предлагала Маринка, не укладывалась в её голове. Она растерянно крутила колечко на пальце, смотрела на сестру полными ужаса глазами.
– Марин, да как же я…
– Молча! – вдруг вспылила Марина. – Значит так, вы будете жить с Васькой одни. Если что – звони, телефон знаешь. Всё! Разговор окончен.
Вадим пару раз заглянул в комнату. Марина заторопилась. Измазанный шоколадом Вася счастливыми глазами смотрел на Марину. Она чмокнула его в макушку.
– Ты куда? – забеспокоился мальчик.
– Я скоро приду.
И стали они жить одни. Оказывается, можно приспособиться ко всему. Наташа поняла это не сразу, и приспособилась не сразу. Пожалуй, самым трудным было врать маме.
– Ну вот, дочка, – начала торжественно мама, когда Наташа приехала к ней после встречи с Мариной, – теперь будете жить с сестрой. Она теперь вам с Васиком за маму. Слушайся её во всём. Она хоть и не сахар, но сестра тебе, да и настрадалась она в этой своей Гвинее. Живите мирно. Теперь я спокойна – ты не брошена, с родной сестрой.
Увидела на Наташином большом пальце колечко. Обрадовалась:
– Маринка подарила? Хорошая она, Наташа, ты её во всём слушайся… Этот гвинеец мозги ей запудрил, а так – хорошая…
Наташа кусала губы и отворачивалась. Поначалу. Потом приспособилась к вранью.
…Уже совсем стемнело, когда Наташа с братом вышли из больницы. Сегодня она так торопилась, что ничего маме не принесла. Врач сказал, что при депрессии очень помогают грейпфруты и шоколад. Наташа вздохнула – денег у неё осталось с гулькин нос, какие там грейпфруты. Маринка первое время хоть изредка, но заносила деньги. Теперь – перестала. Наташа экономила как могла, вчера вот супу наварила фасолевого. На неделю. А Васька…
Она с досадой покосилась на брата. Тот вышагивал спокойно, держался за её руку, думал свою мальчишескую думу.
– Ты зачем вчера суп пролил? – нахмурила она брови.
– Я больше не буду, – привычно пообещал брат.
– Не буду, – проворчала Наташа, – не будет он. А я из-за тебя сегодня двойку получила. Пришлось заново суп варить ночью. Вместо того, чтобы учить… про жизнь.
Вася виновато опустил голову. А Наташа представила, как она сейчас, уложив брата в постель, сядет зубрить про эту самую жизнь, которая «даётся человеку один раз и надо… нет, и прожить её надо так…» Как? Забыла. Что-то там про мучительно больно…
Вздохнула.
Дни шли. Наташа жила одна. С младшим братом. И тайну эту, как могла, хранила.

Праздник на Наташиной улице

Все готовились к самому худшему. Мама слабела. Врачи разводили руками и прятали глаза. Наташа хранила тайну и каждый раз перед тем, как зайти в мамину палату, спрашивала Васю:
– Ты не забыл?
Мальчик серьёзно отвечал:
– Помню.
Маринка совсем пропала. Деньги Наташа занимала у соседки, сердобольной, белой, как лунь, махонькой старушки, которая пару раз спросив девочку: «Что-то я Марину не вижу, где она?», перестала задавать вопросы. Наташа вела строгий учёт своих долгов. Соседка не торопила.
Тайну, что живут они с Васиком одни, Наташа хранила даже от Анфиски. Когда та напрашивалась в гости, Наташа отмахивалась:
– Маринка дома. Она не любит…
Ох, не просто жилось девочке. Но она терпела и с ужасом представляла себе, что вдруг мама догадается, и ей станет совсем плохо.
А мама возьми да и – пойди на поправку. Она вдруг ощутила силу в левой ноге, стала шевелить пальцами, потом и в правой закололо иголочками. Врачи опять ничего не понимали. А мама день ото дня хорошела. Щеки её слегка порозовели, в глазах затеплилась жизнь. Теперь она ждала Наташу с нетерпением, расспрашивала про школу, сама торопилась рассказать что-то из своих больничных новостей:
– Врач обещал, если дальше так пойдёт дело, будет готовить к выписке.
И однажды… Однажды Наташа, как всегда опаздывающая, ворвалась в палату, виноватая, смущённая. А мама… стоит у окна.
– Мама!
– Дочка, дочка… Я уже по палате хожу.
– Ура! – закричала Наташа на всю палату.
После двух лет, проведённых на больничной койке, Наташина мама, Маргарита Павловна Воронина, вернулась домой на своих ногах. Процесс адаптации был недолгим. Мама активно, прямо с разбега включилась в обычную жизнь. Но сначала она узнала тайну от соседки, к которой пошла возвращать долг.
– Наташа, это правда?
Девочка опускала голову всё ниже и ниже. Мама заплакала. Наташа испугалась.
– Не плачь. Тебе нельзя…
На следующий день Наташа вернулась из школы и попала прямо-таки на роскошный пир. Чего только не было на столе: виноград, бананы, конфеты, в коробочках и – так, по центру – торт красоты несказанной. Мама – сама весёлая, фартук весёлый – хлопочет вокруг стола.
– За Васей пойдём вместе. Но у нас есть целых два часа, будем пировать и разговаривать обо всём на свете.
Мама! Опять красивая. Опять – копия Маринки. Но про Маринку она ничего не спрашивала, даже имени её не произносила.
Они пировали с мамой – смеялись, шутили. Мама даже тихонечко запела: «Белой акции гроздья душистые…» Наташа смотрела на неё и думала: «Может быть я сплю? Неужели всё это правда? Сейчас как проснусь, а мне надо за Васей в садик бежать?» Мама пела себе тихонечко. Потом смахнула слезу, но не тяжёлую слезу, лёгкую, она даже не растеклась по маминой щеке, а так, скатилась скоренько и исчезла.
– Девочка моя дорогая, послушай, что я тебе скажу. С этого дня – твоя мама тебе это обещает – ты не будешь ни в чём нуждаться. Я сделаю всё для этого. Хватит, натерпелась. Подумать страшно, что ты за эти два года пережила, – мама ещё раз смахнула слезу-горошинку.
Наташа стала вспоминать, что же она на самом деле такого натерпелась? Ну вставала чуть раньше, варила кашу Васе, не всегда получалось: то молока перельёт – жидкая, то наоборот – ложку не провернёшь. Ну было… просыпала школу, потому что ложилась поздно. Иногда под горячую руку поддавала брату, он-то, если честно, натерпелся больше. Да, денег всегда не хватало. Экономила. Пару раз в театр класс ходил, а ей на театр никак не выкроить, отговорилась – горло болит, температура… Стирать приходилось почти каждый день. Брат возюкаться мастер. Одних колготок не напасёшься… Но это совсем не страшно. Руки только щипало, когда мозоли прорывались, больно… Но на следующий день всё заживало и опять Наташа как огурчик.
– Мам, да ничего уж такого страшного и не было…
– Ну вся в бабушку. Та тоже, если её жалеть начнут, сразу взбрыкивала: «Нечего меня жалеть, жалейте тех, кому плохо, а мне Господь всё дал».
– Я помню бабушку! – обрадовалась Наташа. – Она меня в церковь водила, я злилась, не хотела идти, а она пообещает после церкви на карусели сводить. Я и бегу вперёд неё в церковь. А ещё она меня всегда просила: «Ты маме не говори, что мы в церкви были». Почему, мам?
– Да боялась я, что на работе узнают. У нас же строго.
– Мне в церкви нравилось, – Наташе вспоминалось в охотку, уж очень хорошо ей было рядом с мамой за уставленным разносолами столом, – мам, а какая бабушка сильная была! Встанет в церкви и стоит, не шелохнётся, а я помню, у неё ноги болели…
– И руки, и ноги. Артрит её крутил нещадно. Я ей таблетку перед сном принесу, а она только отмахивается: «Моё лекарство вот оно», – и на свой красный угол с иконами показывает. Крепкая у неё была вера.
– Мам, а вера некрепкая бывает?
– Ещё как бывает. Вот я, например, слегла, плакала, Бога умоляла – помоги! А сейчас ноги окрепли и про Бога забыла. Зачем? Всё у меня теперь хорошо. Стыдно, дочка. Бабушка меня всегда укоряла: «Ты, Рита, Бога не стыдись, а то время придёт, Он тебя постыдится…»
– А Бог умеет стыдиться?
– Не знаю. Бабушки нет, спросить некого…
Мама помолчала, отрезала Наташе большой кусок торта.
– Я тебе, дочка, что-то очень серьёзное сказать хочу. Ты уже большая, должна понять.
Наташа испугалась. А вдруг мама скажет сейчас такое, от чего Наташа очень расстроится, и этот чудный вечер с чаем, тихими разговорами, тепло забытого маминого присутствия исчезнет, померкнет, растворится? Она беспокойно взглянула на маму.
– За Васькой идти пора… – попыталась она спасти ситуацию.
– Успеем. Я хочу тебе про бабушку сказать. Когда её хоронили…
– Я помню! Я правда помню. Я не верила, что бабушка умерла, хотела посмотреть на неё, а её почему-то закрыли чем-то белым…
– А знаешь, почему? Дочка, твоя бабушка была не простым человеком, она была… монахиней.
Наташа круглыми от удивления глазами смотрела на маму.
– Откуда… ты знаешь?
– Да я и не знала до её смерти. Она ведь кремень – ни полсловечка мне при жизни. А после смерти приехали две женщины, стали её обряжать в чёрное. Спрашиваю, зачем? Говорят, так положено. Оказалось, бабушка монахиня. Её и закрыли поэтому, у них так положено, когда монахов хоронят, закрывают лицо.
Странное чувство испытала девочка. С одной стороны, она не услышала ничего, что бы разрушило её выстраданный счастливый мирок. Новость её не испугала, не огорчила. Она её озадачила. Эта новость не укладывалась ни на одну из полочек Наташиной головы. Бабушка и бабушка, настолько своя и настольно понятная, оказывается, жила какой-то особенной, тайной жизнью, в которой были свои законы и свои правила. И – ни полсловечка. «Вот это бабушка… Вот это характер. Мама зря говорила, что у меня бабушкин характер. Я бы так не смогла…»

Эту и другие книги автора Натальи Сухининой можно приобрести на сайте издательства — alavastr.com

Не продавайте жемчужное ожерелье Ничего не знаю

«…Долго собиралась сходить в церковь, но как-то всё не получалось. А тут вдруг получилось – сходила. И плакала потом горькими слезами от обиды и досады. Спросить ничего нельзя, старухи злые, туда не встань, отсюда уйди. Что, я виновата, что ничего не знаю?» Этот отрывок из письма напомнил мне слово проповеди одного московского священника: «Прошу вас, никогда ни о чём не спрашивайте в церкви старушек, они сами бывшие комсомолки и сами ничего не знают».
Действительно, моя собственная практика, не такая большая как хотелось бы, убеждает – прав московский батюшка. Ставишь свечку, а чтобы прочнее стояла она в ячейке на подсвечнике, слегка оплавишь её нижний конец. Подойдёт неприветливая бабуля, платок на самых глазах, взгляд из-под платка колючий, вырвет свечку и пробормочет неприветливо: «Что делаешь? Нельзя низ свечки подпалять, грех…» Или насчёт левой руки уличит: «Левой рукой свечку?! Ты что, с ума сошла?»
Помню, одна бабулька, едва зайдя в храм, во всеуслышание отчитала молоденькую девочку без платка, а через пару минут напала на пожилую женщину, дескать, место это для мужчин, не стой тут. Ой, как понятна
полученная в церкви обида, как долго не забывается она, и ноги никак не хотят свернуть второй раз на дорожку, ведущую к храму. Но мы должны понимать, что в каждом месте есть свои, если не законы, то хотя бы правила, которые нужно выполнять, и такие правила есть и в церковной «науке». Лучше выучить их накануне, чтобы самому, без лишней опеки и нравоучений ориентироваться под сводами православного храма. А я в свою очередь, постараюсь помочь вам своими советами.
Приходите в храм пораньше, минут за двадцать до начала службы. Тогда вы и встанете поближе, и время будет приобрести свечи. Надо ли их обязательно покупать? Конечно, к вам никто не подойдёт и не потребует этого, но свеча – малая жертва на храм, и каждая наша лепта с благодарностью принимается Богом. А потом, раз уж пришли в церковь, как не поставить свечу перед святыми иконами, как не помолиться и не попросить… С маленькой восковой свечечки и начинается наше практическое христианство и наша благо­творительность.
Хорошо бы одну свечу сразу поставить к праздничной иконе. Она всегда – посреди церкви на аналое (четырёхугольном столике с пологой доской). Икона того праздника, который сегодня отмечается. Праздников много, иконы на аналое постоянно меняются. Иногда стоите в храме, а сзади протягивают вам свечку с просьбой передать к празднику. Теперь знаем: это в центр храма, к аналою. Свечи можно поставить к образу Спасителя и Богородицы. В каждом храме есть такие иконы. К иконам мы ставим свечи о здравии наших родных.
Кроме Спасителя и Пречистой Его Матери, на иконах изображаются святые. Им мы тоже молимся о здравии. Святых в Русской Православной Церкви много, и каждый имеет свой дар, свою особенность.
Николай Угодник (он же Чудотворец). Ему обычно молятся о путешествующих. Целитель Пантелеимон – его способность исцелять наши недуги известна хорошо. Иоанн Креститель (Предтеча). После молитвы ему проходит головная боль. Сергий Радонежский – помогает в учёбе. Иоанн Златоуст утешает в отчаянии. Георгий Победоносец – охраняет жизнь воинов на поле брани. Священномученик Киприан и мученица Иустиния спасают от колдунов, экстрасенсов и прочей тёмной силы.
Теперь перед иконами затеплились наши свечи. Пришло время подойти к месту в храме, которое называется канун (прямоугольный подсвечник с Распятием). Именно сюда ставятся свечи об упокоении наших близких. Вам не повезло: в подсвечнике нет свободного места, и вы растерянно держите свечу в руках. Ничего страшного: положите её аккуратно на подсвечник, служитель, спустя время, поставит её в освободившуюся лунку. Ставить свечу только правой рукой? Если она вдруг потухла, жди несчастья? Опалять нижний край её – смертный грех? Всё это околоцерковная чушь и никакого отношения к правде не имеет.
Свечи поставили, а служба ещё не началась. Как хорошо, что мы пришли пораньше, у нас есть время подать поминальную записку. В каждом храме есть так называемый свечной ящик. Там продают свечи и там же принимаются записки. Обычно где-то неподалёку есть стол, на нём карандаши, листочки бумаги. Спокойно, не торопясь, разборчиво напишите записку. Записки бывают о здравии и об упокоении. Имена в них пишутся в родительном падеже – Георгия, Марии и т. д. Если имя светское, в записке надо писать церковное: не Юрия, а Георгия, не Артёма, а Артемия. Ребёнок до семи лет называется младенцем (младенца Павла), а после семи до пятнадцати – отроком или отроковицей. Ни фамилии, ни отчества, ни титулы, ни профессии в записках не пишутся, а вот «воина», «монаха», «болящего», «путешествующего» добавить надо. Если записка об упокоении, до сорока дней пишется «новопреставленного», если в этот день у усопшего памятная дата (именины, день рождения), пишем – приснопамятного. Так же пишем – убиенного. Не пишутся в записках самоубийцы. Не подаём записки за святых. Мы просим их молитв, они за нас молятся, а не мы за них. Записки подаются только за крещёных, за некрещёных людей церковь не молится.
Но вот и свечи затеплены, и записки поданы. Начинается служба. Осеним себя крестным знамением и встанем – справа мужчины, слева женщины. Такой порядок, и если муж с женой пришли на службу, придётся ненадолго разлучиться. Давайте вспомним как креститься. Не торопитесь махать руками – знаем, знаем, не случайно батюшки в проповедях часто рассказывают, как следует правильно осенять себя крестом, и напоминают слова Евангелия от Луки: «Верный в малом и во многом верен». Сложенные вместе три первых пальца правой руки символизируют единство Троицы. Два других мы плотно пригибаем к ладони (символ двух природ, Божественной и человеческой Иисуса Христа). Сложенными перстами сначала касаемся лба (для освящения ума), затем чрева (для освящения чувств), потом правого плеча и левого (для освящения телесных сил). Перекрестились. Теперь небольшой поклон. Почему? Мы изобразили на себе крест, теперь ему поклоняемся.
Кстати, обратите внимание, какого цвета сегодня облачения у священнослужителей. Все цвета радуги в их гамме. В белом служат батюшки на Рождество, Богоявление, Вознесение, Преображение, Благовещение, Пасхальная утреня тоже начинается в белом. Это символ Божественногонетварного света. В красном служат на Пасху и до Вознесения. Красный цвет – символ Божией любви к человеческому роду. Но это ещё и цвет крови, поэтому в красных облачениях проходят службы в честь мучеников. Жёлтый (золотой, оранжевый) – цвет славы, величия, достоинства. В воскресные дни, в дни Господа — Царя Славы, служба проходит в жёлтых облачениях, а также в дни памяти пророков, апостолов, святителей. В зелёном служат на Троицу и в Вербное воскресенье. А вот если праздник Богородицы – Рождество Её, Успение – тогда в голубом. Цвет неба. Он соответствует учению о Божией Матери, вместившей в Себя Небожителя. Ну а в дни Великого Поста, конечно же, в чёрном. Цвет плача и покаяния, отречения от мирской суеты. Вот так, только по цвету облачений священников, можно определить, какой
сегодня праздник. Но лучше приобрести церковный календарь, где указаны все праздники, дни постов, месяцеслов, словарь имён и многое другое.
Бывает, по сложившимся обстоятельствам, нам надо подойти к батюшке и решить с ним какую-то проблему – уточнить день именин, пригласить на освящение дома, спросить что-то богословское… Как обратиться к нему? Ведь наше светское обращение «господин» или «товарищ» не подходит. Да и к стоящей за свечным ящиком женщине тоже надо как-то обратиться. Ничего хитрого здесь нет. Христиане – одна семья, а в семье все друг другу родные, поэтому наилучшее обращение к мирянам – брат и сестра, а если женщина пожилая или жена батюшки, то матушка. А вот священник – батюшка или отец. Но если отец – добавляем имя – отец Петр, отец Иоанн. К диакону обращаемся – отец диакон, к настоятелю храма или монастыря – отец настоятель. Иногда говорят – святой отец. Не надо бы, ведь святость человека познаётся только после его смерти.
Некоторые «новички» наблюдают, как в храме к батюшке подходит то один прихожанин, то другой, складывают руки… а сами подойти боятся, конфузятся, вдруг что-то не так, вдруг заругают. Это благословение. И подходить под благословение для всех нас – существенная духовная поддержка. Опять же, нет здесь ничего мудрёного. Благословение имеет несколько значений. Первое – приветствие. Поздороваться со священником за руку имеет право только равный ему по сану, все остальные у него благословляются. Для этого кисти рук нужно сложить вместе ладонями вверх, правую поверх левой, принять в них благословляющую руку и поцеловать (облобызать) её в знак почтения к священному сану. Можно ли подойти к батюшке под благословение вне храма, на улице, в гостях? Можно. Приветствие – это лишь одно значение благословения, второе – разрешение, дозволение, напутствие. Вот условное обращение: «Батюшка, благословите» и дальше уже изложить саму просьбу.
Пока стоим на службе, тоже получаем благословение. Каждое утро, взойдя на солею, небольшое возвышение перед иконостасом, священник возглашает: «Благословение Господне на вас…» или произносит: «Мир всем!» В ответ мы смиренно преклоняем головы, а вот рук не складываем, ведь батюшки рядом нет.
Закончилась служба. Всем, кто подавал записки, можно опять подойти к свечному ящику и получить просфору – белый пшеничный хлеб, выпекаемый на дрожжах, с добавлением святой воды. Просфора – слово греческое, означает оно «приношение». Был обычай у первых христиан – приносить из дома хлеб для совершения таинства Причастия. Сейчас просфоры пекут в пекарнях при храмах. Во время Литургии из просфор вынимаются частицы в память тех, кого мы поминаем в своих записках, и после того, как частицы вынуты, просфора возвращается к нам. Это святой хлеб и вкушать его надо натощак, со святой водой и молитвой. Вот текст такой молитвы: «Господи Боже мой, да будет дар Твой святый: просфора и святая Твоя вода во оставление грехов моих, в просвещение ума моего, во укрепление душевных и телесных сил моих, во здравие души и тела моего, в покорение страстей и немощей моих по беспредельному милосердию Твоему, молитвами Пречистыя Твоея Матери и всех святых Твоих. Аминь».
После утренней службы в храмах служатся молебны. Что такое молебен? Краткая молитва о конкретных наших нуждах. «Коротенько да горяченько», – учил нас преподобный Амвросий Оптинский. Вот как раз на молебне и помолимся… Заболели? Помолимся о недужных. Задумали важное дело? Попросим помощи Божией. Отправляемся в путь? Есть напутственный молебен. Заказать молебен можно всё за тем же свечным ящиком, где мы покупали свечи и оставляли записки. Надо только указать имя того, за кого молебен совершается. Существует такая практика: закажут молебен и уходят домой. Конечно же, лучше остаться и помолиться вместе со священником.
Есть ещё молебны и общенародные. Церковь молится при ненастье или при засухе, есть новогодний молебен, есть молебен от нечистых духов, есть от недуга пьянства. Но особенно надо помнить о благодарственных молебнах. Помог Господь, выбери время, приди в храм, отслужи молебен, поблагодари. Детей приучить неплохо: сдал экзамен в школе, давай сходим, закажем молебен, например, преподобному Сергию Радонежскому, он ведь у нас помогает в учении…
День, когда мы были в храме, не напрасно прожитый день. Мы поминаем родных и близких, участвуем в богослужении, молимся за тех, кому плохо, и благодарим за Божию милость. Мы учимся смиряться и быть лучше, учимся каяться и радоваться, терпеть и ликовать. И не надо растерянно смотреть по сторонам, конфузиться и тем более гневаться, если вдруг что-то сделали не так и получили за это «не так» сверх меры. Давайте будем стараться на лучших образцах привередливых «бывших комсомолок» сносить чужую брань и чужую невоспитанность. Но можно и совсем с другого бока посмотреть. Разве заслуживаем мы почтительного поклона и распростёртых объятий, если, почти прожив жизнь, всё как-то не удосужились одолеть простую церковную «таблицу умножения», потратив пропасть сил и пропасть времени на одоление высшей математики нашего суетного бытия, её хитроумных логарифмов и утомительного извлечения корней?

Чем утешить умирающего?

Вот уже третий год моя свекровь не встаёт с постели – парализовало. Она и раньше кротким нравом не отличалась, а сейчас просто изводит нас с мужем. Я, конечно, терплю, но бывает, срываюсь, накричу на неё, на мужа, на детей. Чувствую – нет больше сил! Скажите, за что мне такая мука – ухаживать за старой, при смерти женщиной, от которой я и слова-то доброго за всю жизнь не слышала, одни попрёки?»
Нет ничего проще, как давать советы. Вот и у меня, лишь только прочитала это письмо, готовы были с кончика языка сорваться советы уставшей женщине: «Терпи, смиряйся, неси свой крест достойно». Конечно, всё в этих словах с точки зрения христианской морали правильно, только вот настораживает моя личная отстранённость от нелёгкой судьбы написавшей письмо женщины. Ведь ничего не знаю о ней: здорова ли она сама, любит ли её муж, в отдельной ли комнате лежит парализованная свекровь, большие ли у неё дети? Наша домашняя жизнь пёстро и плотно соткана из различных ниточек-деталей, которые и создают, в конечном счёте, её рисунок – весёлый или заунывный, строгий или произвольный. Не зная составляющих этого рисунка, давать советы – рискованное дело.
Впрочем, и зная, – рискованное. Потому что чужая душа – потёмки.
Вспомню-ка я лучше народный опыт православной России тех далёких лет, когда само отношение к смерти и подготовке к ней было благочестивым. Где умирает обычно тяжёлобольной в наши дни? Как правило, в больнице. Конечно, больной должен находиться под наблюдением врача. Но вот врач пригласил нас для серьёзного разговора и поставил вопрос ребром: «Дни больного сочтены, ему уже ничем не поможешь, готовьтесь к самому худшему». Услышать такой приговор всегда больно, но мы не можем себе позволить впадать в депрессию и с утра до вечера проливать слёзы, забыв о прямых и срочных обязанностях перед тяжелобольным. Мы вступаем в новый этап жизни, когда нам предстоит сделать всё возможное для близкого человека – долюбить его, дожалеть его и даже его – дотерпеть. Умирать лучше дома. На Руси всегда помнили об этом. Сами стены с обоями в привычный цветочек, окно с двумя торчащими в нём веточками рябины, даже треньканье звонка входной двери – всё это привычно, мило и дорого. Конечно, придётся нам, здоровым и крепким, потесниться, ужаться, но выкроить больному отдельную комнату или отдельный угол, отгородив его ширмой или занавеской, придётся.
На Руси про умирающего человека говорили, что он трудится. Так оно и есть. Он трудится, он готовит себя к совершенно новому, а потому и пугающему его состоянию. Создадим условия для его труда: убавим громкость телевизора, закроем абажуром яркую лампочку, станем говорить вполголоса, затеплим лампадку перед иконами, чтобы больной мог подолгу смотреть на неё и думать. Думать полезно всегда. Но вдвойне полезно это занятие, когда жизнь уже почти прожита, когда что-то удалось, а что-то нет, когда мелкие обиды отступают и есть время послушать душу, распознать, что в ней вечно, а что суетно. Это ли не труд? Не будем мешать человеку трудиться.
Есть крайность: прознаем, что человек слёг в тяжком недуге – и в супермаркет за полезным, вкусным, свежим. Считается хорошим тоном навестить умирающего. А сняв в прихожей пальто, выслушав от близких, что больной плох, гемоглобин на нуле, пульс еле прослушивается, пристегнуть к себе совсем неподобающее ситуации беспечное выражение лица:
– Ну, когда на лыжах пойдём? Я тебя жду, так и знай, хватит залёживаться…
Или:
– Весна скоро… Отвезём тебя на дачу, будешь за грибами ходить.
Больной слабо улыбается. Он знает, что неизлечимо болен, но не хочет огорчать визитёра. А визитёр не хочет огорчать больного. Ситуация, очень напоминающая игру в подкидного дурака.
Последние дни жизни слишком серьёзны и ответственны, чтобы разбавлять их лицемерными улыбками и пустословием. На Руси в таких случаях всегда приходил на помощь батюшка из ближайшего храма. Сердцевед-священник хорошо знает, как и о чём повести беседу с умирающим. Он найдёт нужные слова и будут они утешением. Даже если больной нечасто посещал Божий храм, священник объяснит ему, что надо торопиться, надо навёрстывать.
Есть такое великое таинство – соборование. Почему-то бытует мнение, что соборуют человека накануне смерти и многие боятся этого таинства, считая его почти что мистическим знаком. На деле же всё совершенно не так. Обычно в дни Великого поста во всех храмах совершается соборование, оно называется ещё елеосвящением. Цель его – исцеление и прощение забытых грехов. Люди соборуются каждый год в подкрепление немощных своих сил. Читаются особые молитвы, (обычно участвуют семь священников), помазуют елеем лицо и руки молящихся. Но часто нам недосуг прийти в храм для соборования. А вот теперь, когда тяжко больны… Теперь близкому человеку следует поторопиться и пособоровать больного. После этого таинства ему станет обязательно легче, физические страдания облегчатся, прибавится и духовных сил. И, конечно, обязательны исповедь и таинство Причастия. Без них не подготовиться достойно к по­следнему часу.
Бывает, человек, изболевшийся, притихший под бременем физических страданий, сам заводит разговор о смерти. Отдаёт распоряжения, размышляет, как будут жить без него его родные. Важно и по-христиански правильно поддержать этот разговор, а не отмахиваться – дескать, что надумал, гони от себя прочь дурные мысли. Хорошо взять за привычку читать больному Евангелие, Псалтирь и, конечно, молиться. Почти в любом православном молитвослове есть канон за болящего, хорошо читать этот канон дома. И акафисты, которые тоже есть в молитвословах. Чтение акафистов очень укрепляет и самого болящего, и того, кто взялся за него молиться.
Случаев чудесного исцеления тяжёлых больных по молитвам родных и близких очень много. Знаю, например, как был вымолен почти безнадёжный больной. Друзья его каждый вечер по благословению священника в определённое время читали определённую главу Евангелия и молились. Молились сразу несколько человек, в разных городах, каждый вечер… Это был молитвенный подвиг ради того, кого любят. Случаев исцеляющих молитв множество. Они описаны в духовных книгах, но ещё больше неописанных, а хранящихся в благодарных сердцах православных. Многие исцелённые по молитвам близких мгновенно обращались к Господу и уже всю оставшуюся жизнь с Ним не расставались.
Отцы Церкви называют жизнь приготовлением к смерти. Среди православных разговор о смерти считается естественным, нормальным. А неверующие боятся даже произносить это слово и придумали себе некий код: «Если что случится…» Для верующего смерть – тайна, для неверующего – крах, мгновенно лишающий смысла даже очень долгую жизнь. Поэтому особенно тяжёлое бремя ложится на родных неверующего больного. Но ведь и здесь Божий промысл. Господь призывает к Себе всех. Но одни слышат эти призывы, делают выводы, переосмысливают пережитое, другие не хотят замечать. Но Господня любовь без­гранична, и после долгих призывов посылается человеку немощь. И в немощи творятся чудеса. Человек вдруг осознаёт себя чадом Божиим, вдруг ужасается пустоте прожитых дней и просит, в слёзной молитве просит, дать ему время достойно подготовиться к смертному часу. Господь даёт. Многие подвижники благочестия считали за великую милость поболеть, «выболеть» перед смертью грехи, а вот внезапная кончина почиталась порой страшным наказанием. «Смерть грешников люта», – говорится в Псалтири. Значит, не только жизнь благочестивую дарует Господь, но и смерть благочестивую.
Великомученица Варвара как раз та самая святая, которой молятся о том, чтобы не умереть внезапно, без исповеди и святого Причастия. Чтобы миловал Господь от скоропостижной смерти, молятся священномученику Харалампию и священномученику епископу Персидскому Садоку. А преподобному Афанасию Афонскому молятся о скорейшем определении участи тяжко болящего.
Конечно, нужна не только домашняя молитва, но и храмовая. О болящих заказываются сорокоусты, подаются записочки на Литургию, служатся молебны. Церковь не оставляет без своего попечения ни здоровых, ни больных. Может, стоит как раз и рассказать немощному близкому человеку о том, что есть особая милость, что не умер он внезапно, а болезнью искупает грехи свои, а раз есть время – есть надежда…
Конечно, тяжело видеть страдания близкого. Не всегда хватает нам выдержки и такта, простого терпения. Но ведь Господь благословил нас понести скорби близкого и этим даёт надежду и нам. Каждому из нас есть в чём повиниться перед умирающим. Не хватало времени, желания, любви быть рядом, выслушать, подставить плечо. Легко впускались в сердце обиды, расцветающие там пышным цветом. Вот тебе время – кайся. Вот тебе время – навёрстывай упущенное. Смотри в глаза человеку, который был тебе и не друг, и не враг, а так… Плачь вместе с ним, вместе с ним кайся.
Неизлечимо больного, умирающего человека не надо оставлять одного. Пока он способен разговаривать, говорите с ним тихонечко, не скупитесь на ласковые слова, но только не лицемерьте. Приучите его к вашей молитве о нём, к тому, что в дом заглядывает священник для исповеди, пусть вспоминает все грехи и торопится покаяться в них перед смертью. А наступит уже последний час – превозмогите собственную усталость и отчаянье, попросите прощения, приведите попрощаться детей и читайте молебный канон при разлучении души от тела (он есть в молитвословах).
Достойно выполнив перед тяжко больным свой долг быть рядом с ним до конца, мы тут же встаём на новое послушание: помогаем ему перейти грань от жизни земной к жизни вечной. Этот период труден, страшен и мучителен. Но только для тех, кто не оставил на земле терпеливых за себя молитвенников.

Эту и другие книги автора Натальи Сухининой можно приобрести на сайте издательства — alavastr.com

«Времена года» Ночь перед свадьбой

Девочка выходит замуж. Что же тут уди­ви­тельного? Все девочки вырастают и выходят замуж. Вот и эта выросла. Конечно, ей бы немного по­временить, да не хочет: у них любовь, у них чувства. Разве можно предавать любовь?
Любовь предавать нельзя.
Стали готовиться к свадьбе. Кто выходил замуж, знает, что свадьба дело хлопотное, но приятное. Де­вочка окунулась с головой в предсвадебные заботы. Это очень приятно – быть в центре внимания. Сначала они с будущим мужем выбирали кольца. Ей хотелось пошире, а он предложил сэкономить и купить по­де­шев­ле – какая разница, кольцо и кольцо. Девочке ста­ло обидно. Ещё не женился, а уже экономит.
– Да не экономлю, просто смысла не вижу. Лучше мы эти деньги отложим, после свадьбы знаешь, какие начнутся расходы.
Надулась девочка. Пожаловалась маме. И получила от мамы совет:
– Ты слабинку не давай, сразу на шею сядет. Не уступай, прояви твёрдость.
Девочка колечко отбила.
– Если очень хочешь, купим широкое, я не против.
Потом начались примерки платья, потом они вы­бирали кафе для свадебного вечера. Потом – музыка, ки­но, фото, машина, банты, шары… Да, ещё списки при­глашённых. Здесь тоже получилась маленькая заминочка. У будущего мужа родственники в Самаре, тёт­ка при муже и при двух сыновьях.
– Надо приглашать всех, а то обидятся.
– Четыре человека! А у нас каждое место за столом на учёте. Пусть делегата выберут, одного. Он от всех и приедет.
– Нельзя делегата! Такой день, я хочу их всех на моей свадьбе видеть.
– Я тоже много чего хочу! Я хочу пригласить Мил­ку с параллельной группы, а ты сказал, Милку только через твой труп. Я тебе уступила? Уступила. И ты мне уступи.
Будущий муж не уступал. Вмешалась мама мужа. Или все, или никого. Решили: все из Самары и – Милка.
Дни шли. Свадьба приближалась. А тут вдруг такая неприятность. Позвонила из Самары тётка будущего мужа:
– Получили приглашение, спасибо, но нельзя вам сейчас свадьбу играть. На дворе Великий пост.
– Как нельзя?
– Надо перенести, обязательно надо. Грех это – постом семью создавать. Перенесите, вам Господь за это утешение пошлёт.
– А гости, а кафе? Уже всё оплачено, машина заказана. Нет, невозможно.
– Ты не торопись, ты подумай.
– И думать нечего, невозможно…
– Ну как знаешь, мы не приедем, прости нас.
Девочка узнала новость, обрадовалась:
– Вот видишь, я же говорила тебе, не надо их приглашать. Сразу четыре места освободилось. Давай прикинем, кого вместо них.
– А вдруг правда грех?
– Что ты предлагаешь? Ну что ты предлагаешь?!
– Обидно. Я так хотел видеть своих на моей свадьбе…
– Не грусти. Мы к ним сами поедем. Тут дороги – одна ночь. Я никогда не была в Самаре.
И вот завтра свадьба. Всё вроде готово, висит на плечиках платье – роскошное, с лёгкими искринками по подолу, воздушная фата, белые изящные туфельки.
«Ложись пораньше. Ты должна быть завтра в форме. Да и вставать тебе рано, в парикмахерскую». Что возразишь маме?
Её последняя ночь перед свадьбой. Послушно легла пораньше. Да разве уснёшь? Девочка смотрела в потолок и улыбалась. Скорей бы завтра. Всё начнётся… За ней приедет будущий муж. Станет её выкупать. Девчонки с факультета что-то там придумали, должно быть смешно.
– Объявляю вас мужем и женой…
Она – жена! Умора!
– Обменяйтесь кольцами…
Хорошее у неё колечко. Отбила. А то – давай узкое. Странный человек её жених. Ещё свадьбу не сыграли, а он уже думает, что будет потом: «Знаешь, какие расходы начнутся…» А может, он жадный? Нет ничего хуже, чем жадный муж. Будет её контролировать, что купила, зачем купила. Нет, он не жадный, он хороший. Она его любит. Хотя, что такое эта любовь? Одно дело – читаешь в книжках, другое – жизнь. В книжках по-разному пишут, и в жизни по-разному бывает. Мама рассказывала, что она тоже выходила за отца по любви. Но куда она потом делась? Мама ушла от мужа. Он ей изменил. Она нашла у него в столе письмо от женщины. Женщина писала, что не может без отца жить, что он самый умный, самый замечательный, она любит его и хочет за него замуж. И девочка осталась без отца. Мама права: нельзя предавать любовь. Хотя бывает – не любят друг друга, а живут. Значит, в семейной жизни любовь необязательна? Спросить бы у кого. Многие живут ради детей. Терпят, но живут. А разве это правильно – терпеть? Вот будут у них дети… А любовь уйдёт. И что – терпеть друг друга? Нет. Лучше честно признаться – ушла любовь. А раз так, жить вместе нечестно.
«О чём это я? Завтра свадьба, а я про то, что ушла любовь».
Девочка вспомнила, как они познакомились. С мамой поехали в Ялту, в дом отдыха, а её жених, студент, там подрабатывал на спасательной станции. Приехали с другом денег заработать. Ну и – увидел её. Ну и – растаяло его сердце. Ну и – завтра свадьба.
Девочке многие говорили, что она хорошенькая. И друг жениха говорил, даже звонил ей несколько раз. Смеялась с девчонками:
– Оба хорошие, а выбрать надо одного.
Она бы до сих пор выбирала, но её жених друга опередил:
– Давай поженимся?
Тряхнула своими белыми кудряшками. Залилась колокольчиком:
– Любишь, что ли?
– Люблю…
– Докажи.
Вечером он принёс корзину с цветами, поставил у её ног.
– Я согласна…
А друг звонил ей, предлагал встретиться. Но она утаила это от жениха, зачем его расстраивать. Завтра он придёт на их свадьбу. Она глянет на него из-под фаты озорно и весело: «Ну что, опередили тебя, друг жениха». Она будет неотразима, и он пожалеет, что опоздал.
А что, если померить платье. И фату. И улыбнуться озорно и весело, как завтра. Надо прорепетировать.
Девочка вскочила, включила ночник. Подошла к зеркалу. Хорошенькая. Надела платье, фату, туфли на босые ноги. Она как-то сразу стала выше. Платье легко и приятно обтягивало её стройную фигурку, она очень себе нравилась. Опять радостно кольнуло сердце. Скорее бы завтра. Завтра все будут восхищаться ею, дарить цветы. Наверное, во Дворце бракосочетания на неё станут обращать внимание и перешёптываться: «Смотрите, смотрите, какая красивая невеста!»
Звонок. Жених:
– Не спишь?
– Какой сон! Завтра ты увидишь меня в свадебном наряде и ахнешь.
– Знаешь, а мне как-то не по себе. Великий пост, а мы… Надо было всё-таки перенести свадьбу, тётя права.
Она мгновенно увидела в зеркале златокудрую, но очень злую девочку.
– Это уже слишком! Мы же обо всём договорились! А ты, ты ночью, накануне свадьбы…
– Прости, но у меня сердце не на месте.
– А зачем надо сообщать об этом мне?
– Я думал, у нас не должно быть секретов друг от друга.
– А я думала, мы должны друг друга беречь.
Она положила трубку и заплакала. Села на краешек кровати в своём роскошном свадебном наряде и похлюпала от души. Ей захотелось, чтобы её пожалели, успокоили. Но мама спала. Она тоже набегалась и ей предстоит трудный день. Отец… У него своя жизнь. А жених звонит ей среди ночи не для того, чтобы сказать, что любит её и не может без неё жить, а сообщить, что у него не на месте душа. Дался ему этот Великий пост. Сколько людей женятся в пост и ничего, а он испереживался. Раньше надо было думать, а то заморочил девочке голову. А вот друг жениха вряд ли себе такое мог позволить. Он читал ей стихи по телефону…
Сердце девочки заныло совсем не по-свадебному. И опять ей захотелось уткнуться в чьё-то взрослое плечо.
Вдруг вспомнила. Сегодня, когда она забежала в кондитерскую, чтобы забрать заказанный свадебный торт, произошло неприятное событие. Она думала, что это её совсем не коснулось, а вот теперь, среди ночи, обострилось до деталей, до мелочей.
Зашла в кондитерскую нищая. Продавщица, видно, знала её. Протянула ей пирожное, маленький эклерчик:
– Бери, свежее, с заварным кремом.
Нищая отчаянно замотала головой.
– Сладкое, очень сладкое, мне бы хлебушка.
– Нет хлебушка, бери эклер.
А та не берёт:
– Сладкий пост, горькая Пасха…
– О чём ты, бабушка?
– Сладкий пост, горькая Пасха…
И вдруг резко повернулась к девочке:
– Правда, дочка?
Тогда ни к чему. А сейчас обожгло. Надо позвонить, рассказать жениху, она вспомнила! Эта нищая так на неё посмотрела… Мамочка родная, страшно, мамочка! Но девочка не будет звонить. Ведь она сама призывала его друг друга беречь. Пусть спит. У него завтра тоже трудный день.
Ах, что это была за свадьба! Она вышла к машине и девчонки с факультета раскрыли от восхищения рты. Жених выкупил её за три бутылки шампанского и большой пакет отменной закуски. Роскошная длинная машина несла её широкими проспектами к новой жизни, которая немыслима без любви. Шары – зелёные, синие, красные, фиолетовые – упруго шлёпали о стекло, один из них лопнул и повис под «дворником» жалкой тряпочкой. Подумаешь, шаров много! Зато розовый пупс бесстрастно сидел на капоте как влитой. Он будто привык к этой кутерьме и принимал её как должную.
Они поднялись по роскошному ковру туда, где мерцают люстры и в зеркалах отражается – красота.
– Вы объявляетесь мужем и женой…
Колечко. Широкое. Дорогое. Такое не стыдно носить, хорошо, что выбрали это.
Женщина в строгом брючном костюме, прямая как жердь, ткнула малиновым маникюром в книгу, где надо расписаться.
Цветы. Много цветов. Друг жениха с белыми розами. Глянула на него из-под фаты озорно и весело. Шампанское, хмель в голове. Фрукты, горка пирожных в вазе. «Сладкий пост, горькая Пасха…» Смешно. «Всё-таки, я ему расскажу». Накрутила, ой, накрутила себя девочка-невеста. Нет, теперь уже – жена.
Стол в кафе ломился от закусок. На горячее подали перепелов. Музыканты честно отрабатывали свои «бабки». Девочка отплясывала так лихо, что золотые кудряшки то и дело вылезали из-под фаты. Она их туда, они – обратно.

Через год девочка-жена нашла у мужа в столе письмо от… женщины. Женщина писала, что не мыслит жизни без него и у них будет ребёнок. Девочка-жена тоже ждала ребёнка. Разве можно прощать, если предаётся любовь? Сначала избавилась от ребёнка. Потом объявила мужу, что уходит. Она больше не любит его.

Изменник Галочкин

Она так привыкла. Первая утренняя мысль: «Что ждёт меня сегодня хорошего? Так, так, покопаться ещё в вялых после сна извилинах». Так… Вот! Кажется, откопала. Теперь ухватиться за это хорошее, тянуть его на себя, тянуть как одеяло и встретиться с ним – глаза в глаза. Можно вставать. Теперь и утро в радость. Какая там дрёма, жизнь прекрасна и удивительна. А сегодня как-то на сердце непонятно. Вроде и ухватилась за мысль, но она больше интересная, чем радостная. Сегодня 20 ноября. Она идёт в собес получать пенсионное удостоверение. Банальные мысли типа: «Как пролетела жизнь, не успела оглянуться, старость подкатила», – её совсем не задевали. Ей, правда, было интересно. Она, врач-педиатр Нина Васильевна Бородина – теперь пенсионерка. Она, с которой ещё кокетничает стоматолог Давид Аркадье­вич и называет её женщиной своей мечты. Она, которая любит модно одеваться и знает толк в косметике, она, которой никто никогда не даёт её возраста. Интересно… Сегодня она официально станет пенсионеркой, получит корочку. Бесплатный проезд, льготы по квартплате. Сказали приходить сегодня, двадцатого.
С утра подморозило. Дышалось легко и даже ве­се­ло. Нина Васильевна бойко застучала каблучками новых сапожек – к маршрутке. «Еду получать пенсию – интересно».
Очередь. Здесь же просидишь полдня.
– Кто последний?
Женщина в вязаной шапочке с журналом в руках кивнула.
– За вами буду.
Да, неприятность. У неё сегодня, правда, отгул. Но она хотела пробежаться по магазинам, и в парикмахерскую. Жалко, почитать ничего не взяла.
– Кто последний?
Подняла глаза, хотела ответить. Но не успела, услышала:
– Ой, Миронова, ты что ль?
Не сразу сообразила, что обращаются к ней. Миронова – её девичья фамилия, но кто знает её как Миронову?
– А я смотрю, похожа! Думаю, ты не ты…
Танька Сорокина! Одноклассница Танька Сорокина! Вот дела! Располнела, но узнать можно.
– Танька?! Ты?! Какими судьбами?
– Такими как и ты, за корочкой.
– Сколько лет…
– С выпускного. Ты изменилась, Нин. Да все мы… Годы своё берут.
Нину Васильевну неприятно царапнуло. Я же хорошо выгляжу. А вот Танька…
– А где твоя точёная фигурка? Я бы тебя ни в жизнь не узнала.
Отомстила. Только Танька хохотнула добродушно, тяжело плюхнулась на освободившийся рядом стул.
– Разнесло. После операции. Мне желчный удалили, потом по-женски. Ем мало, а толку…
– Наших кого видишь?
– Никого. Я же, Нин, десять лет в Норильске прожила, уезжала с мужем на заработки. Всех знакомых растеряла. Ты-то как?
– Потихонечку. Свадьба, дети, внуки, – три слова и вся жизнь.
Вызвали Нину Васильевну. Вернулась быстро. С корочкой.
– Подожди меня! – пошла Татьяна.
На улицу вышли – смеются. Пенсионерки!
– Ты работаешь?
– Да, врач, в горбольнице, в детском отделении.
– Как хотела. Ты же всегда хотела врачом. А я, Нин, два курса в педагогическом проучилась, бросила. Ребёнок родился, так и закрутило… Я в библиотеке…
Говорить бы и говорить. Такая встреча. Столько лет…
– Ты спешишь, Нин?
– Отгул сегодня, свободна как птица!
– Пойдём в кафе? Обмоем наши корочки.
– Вперёд!
Официантка лениво поднялась им навстречу.
– Нам шампанского!
– И мороженого!
– Кофе! Нет, кофе потом, фрукты, конфеты.
Искрится в бокалах шампанское. Две женщины сидят друг против друга и не могут наговориться. У одной короткая стрижка, волосок к волоску. Сквозь тёмные крашеные пряди – ни сединки. В уголках глаз мелкая сеточка морщин, особенно, когда улыбается.
– Я так рада видеть тебя, Таня…
Уголки губ опущены. Неяркая, в самый раз, помада. Вся она какая-то прибранная, упакованная, готовый к бою солдат, всё при нём, только скомандуй. Даже за столиком она сидит прямо, держит спину, будто наблюдает за собой со стороны. Будто оценивает – всё ли в порядке?
Напротив – круглолицая, с детским взглядом распахнутых глаз. Припухшие губы. Седина щедро рассыпана по когда-то чёрным волосам, которые небрежно собраны в небольшой узел. На покатых плечах – павлово-посадский платок, зелёное с рыжим. Кутается в него, смеётся.
– А я думаю, ты – не ты…
Нина Васильевна не забыла, что Таня Сорокина всегда отличалась добрым нравом. Списать? Да, пожалуйста. Подежурить? Нет проблем. Сгонять после уроков навестить приболевшего? С радостью. Пользовались этим напропалую. Особенно Сашка Галочкин, которого Таня без ума любила.
Она готова была носить за ним его спортивную сумку, заглядывала преданно в глаза, не стеснялась насмешек одноклассников, поджидая его после уроков:
– Ой, это ты, Галочкин? А я иду, вижу – ты…
Галочкин – баловень. Фамилия у него несерьёзная, а сам он – школьная знаменитость. Очень одарён, играл на саксофоне, гитаре, баяне. Незаменимый на всех школьных праздниках и посиделках втихаря. Красавец. Первым в классе отпустил усики. Первым попался на любовной записке девочке из параллельного класса, первым принёс и пустил по рядам журнальчик… Учился Галочкин легко, даже с некоторым презрением к наукам, над которыми потели и мучались остальные.
Таня страдала открыто.
– Ой, девочки, Галочкин вчера Люську Савельеву провожал. Я спряталась за скамейкой, они мимо прошли, не заметили, – слёзы в Таниных глазах, смотреть жалко.
Девчонки наперебой её стыдили:
– Где твоя гордость? Он же тебя в упор не видит! Он же самый настоящий бабник.
Таня кивала, соглашалась. И – за своё.
– Саш, хочешь, вместе домой пойдём? Мне в твою сторону, мне в аптеку надо…
Вдруг их увидели вместе. На катке. Потом в сквере, в обнимку. Таня светилась счастьем. А девчонки опять наперебой кудахтали. Конечно, из добрых побуждений.
– Ему нельзя верить, сегодня с одной, завтра с другой, как ты можешь, где твоя гордость?
Таня кивала. Соглашалась.
Нина Миронова в этих пересудах не участвовала. Она всегда была цельным человеком и всегда просчитывала, что про неё могут сказать другие. Она молчала. Она злилась. Она завидовала Тане, потому что – любила Галочкина безумно. Но об этом не знала ни одна живая душа.
Спросить бы про Галочкина…
– А как твоя любовь, Сашка Галочкин?
Таня укуталась в платок, открыто глянула на Нину.
– Кончилась любовь. Началась и кончилась.
– Что хорошего вы все в нём находили?
– Талант, красавец. Говорили, он в консерваторию потом поступил.
– А я слышала, в Америку уехал…
– Нин, дело прошлое, но ведь он мне сказал… Докажи, говорит, что любишь, останься со мной…
Нина Васильевна выпрямила спину, поджала губы.
– И я осталась…
Где они, эти почти сорок лет? Где эта бездна времени, в которую вместилась большая и полная жизнь Нины Васильевны? Почему так забилось её сердце, прямо запрыгало под приталенным вельветовым пиджачком? Прямо зашлось, затрепетало.
– Я всегда говорила, что он бабник.
Надо же было что-то сказать! Не могла она себе позволить, не умела вот так же просто, доверчиво, как Таня, признаться однокласснице в своей первой любви. Стойкий оловянный солдатик. Врач-педиатр, человек, не привыкший афишировать свои чувства.
– И я осталась. За неделю до выпускного. Я не жалела о том, что случилось. Понимала, не дурочка, что он так, без любви, на интерес, понимала, что грязь, а не жалела. У тебя так было, Нин?
У неё так было. Она промучилась долго в зависти к Тане, которую видели в сквере с Галочкиным и – написала ему письмо. Казалось, что её игра в благородство пройдёт на ура. Он проникнется, он удивится, он поймёт, какое это сокровище – его одноклассница Нина Миронова.
Сказать про письмо? Ведь столько лет прошло. По­смеёмся и всё. Ведь обе теперь пенсионерки, встретились нечаянно, как встретились, так и разойдёмся. Нет, не скажу. Зачем ворошить забытое, зачем снова всматриваться в свою ушедшую в небытие юность? Таня, Таня, так вот ты на что, оказывается, пошла ради Сашки. Унизиться не побоялась. А я – побоялась.
Письмо получилось коротенькое – записка, а не письмо. Но Нина отправила его по почте, так надёжнее. «Ты самовлюблённый, ты эгоист, зачем ты морочишь головы наивным девочкам? Смотри, не пропусти свою большую любовь, разгляди её, она, может быть, совсем рядом…»
Белыми нитками – Нинина хитрость. Большая любовь, это, конечно, она – Миронова, а глупые наивные девочки – это Таня, Люська Савельева, недалёкие простушки. Галкин – личность. Ему тоже нужна… личность.
Через неделю Галочкин подошёл к ней в буфете, стал в упор, оценивающе её разглядывать. Сказал тихо:
– Сегодня у кафе в пять. Приглашаю.
Пролепетала что-то насчёт того, что её вечер занят.
Он усмехнулся.
– Мне повторить?
Она пришла в кафе без десяти пять. Присела на скамейку. Стала листать журнал, вернее, пялиться в него вслепую. Сейчас… Они сядут за столик, он положит свою руку на её ладонь. Потом он пригласит её к себе… И она… согласится? Нет! Она скажет ему что-то резкое и убежит в слезах, в гневе. Он догонит её. И она… скажет, что любит его и готова на всё. Согласится… А девочки-простушки будут продолжать сохнуть по Сашке Галочкину. И ни одна душа не узнает, что он уже сделал свой выбор.
Сашка не пришёл. Поняла Нина очень для себя страшное: он специально унизил её. Посчитался с ней за эгоиста, за самовлюблённого. Он сравнял её с девочками-простушками, от которых она его ограждала. Он поставил её в один ряд с ними, её (!), с большой своей, незаурядной любовью.
– Нин, вот бы встретиться с Галочкиным, посмотреть на него, какой он стал. Наверное, важный, крутой, ведь музыкант он – от Бога.
– А мне совсем неинтересно. Галочкин и Галочкин, что ты в нём нашла…
– Сама не знаю. Он казался мне прямо небожителем. Я один раз видела его мать. Ну, королева! Осанка, походка. Он в неё, такой же породистый.
– Хватит про него.
– Нет, Нин, послушай, это очень важно. Я когда замуж вышла, сказала мужу, что первого ребёнка Александром назову. А он мне такую сцену ревности закатил. Назвала Ванечкой…
Таня засмеялась. А Нина Васильевна опять позавидовала ей. Что может она вот так, без лукавства говорить о сокровенном.
Нина Васильевна назвала сына Сашей. Конечно, не в честь Галочкина (этого еще не хватало), просто ей всегда нравилось это имя. Муж был не против. Но разве могла она сказать об этом Тане?
А Таня разлила остатки шампанского по бокалам.
– Давай выпьем за нашего Галочкина! Целый день его вспоминаем, он, наверное, обыкался. Пусть всё у него в жизни ладится, пусть он будет счастлив.
– Не беспокойся, у таких всё ладится. Твой Галочкин, скорее всего, сделал головокружительную карьеру и покорил Америку. Сейчас почивает на лаврах.
– А ведь он тоже пенсионер. Умора, Нин, Сашка – пенсионер. Весь наш 10 «а» пенсионеры. Жаль, что мы не видимся. Некоторые встречаются, а мы почему-то нет.
– У всех своя жизнь. Это мы с тобой столкнулись…
– В очереди за пенсионным удостоверением!
Посмеялись. Допили шампанское. Заказали кофе. На улицу вышли, когда ложились на город лёгкие сумерки.
Ноябрьский день короток, а этот ещё и с морозцем. Дышалось легко. И, казалось, жизнь впереди – удивительная, правильная впереди жизнь. Весело. Наверное, после шампанского.
В переходе играл на дудочке нищий. Руки красные, поверх толстого свитера – потрёпанный пиджак. Сам сутул и неопрятен. Видно, у него озябли ноги. Он играл на дудочке и притоптывал легонько, задевая лежащую перед ним кепку с одинокой десяткой. Жалкий старик…
Женщины, не сговариваясь, полезли в сумку. Старик оживился, сквозь густую щетину услужливо оскалился:
– Ай, красавицы! – пахнуло перегаром. – Для вас, дочки, полечка, – он подул на руки и зазвучал простенький, весёлый мотивчик.
– Ну, угодил! Дочки в долгу не останутся! – засмеялась Татьяна и положила в кепку сотенную.
Нина Васильевна – следом.
Старик крутанулся, хотел присесть перед женщинами в реверансе, да не удержался на ногах, завалился на холодный, заплёванный асфальт. Таня подскочила – хотела поднять. А Нина Васильевна не могла по­бороть в себе брезгливости и лишь ногой пододвинула поближе к стене кепку с деньгами.
– Нажрался, – злобно бросил прохожий.
Таня с трудом подняла старика. Он слабо произнёс «мерси» и покосился на кепку. Деньги были на месте.
Нина Васильевна и Таня пошли дальше по стылому длинному переходу.
– Бедный старик, – сказала Таня.
– Сам виноват. Опустился.
Сашка это был. Сашка Галочкин.

Эту и другие книги автора Натальи Сухининой можно приобрести на сайте издательства — alavastr.com

Какого цвета боль? День, когда сажали картошку

Весна уже устоялась, окрепла, перестала заискивать перед зимой то нешуточным ветерком, то осторожным, будто извиняющимся солнышком. Наконец всё определилось в природе, и после недолгого, для порядка, выяснения отношений, зима, махнув в раздражении белым своим рукавом, ушла восвояси, до срока, в ожидании праздника и на её улице. А весна, облегчённо вздохнув, что тяжба, которая отбирала у неё столько сил и времени, позади, захлопотала, засуетилась, застучала молотками, залязгала пилами, заскрипела застоявшимися за зиму дверями. Это в городе весна – разнаряженная, истосковавшаяся за зиму кокетка, а в деревне она – пятижильная, кровь с молоком, молодуха, которой любая работа – в радость, и одна печаль – день очень короток.
Вот потому и сажать картошку встали пораньше. К Дарье Максимовне и Игнату Ивановичу приехали из города дети. Сказать, что помочь, будет неправильно, сами посадят, сами выкопают, увезут, сами и поедят за зиму. Так-то они приезжают нечасто, сейчас молодым некогда, у города нрав суров – если глаза к небу поднял да по сторонам осмотрелся, сразу диагноз: до работы неохоч. Вот и бегают, как заведённые, вот и твердят друг другу: некогда, некогда… Но сажать картошку являются всегда, как по повестке. Муж Дарьи Максимовны, известный в деревне балагур, называет это явление детей перед родительскими очами – весенним призывом.
Две машины во дворе. Одна старшего, Сергея, тёмно-синяя, глубоко в чернь, «Тойота». Стоит на свежей травке, за баней, в стороночке. Сергей купил её уже давно, но доволен, не подводит. А по центру двора, с раскрытыми настежь дверцами, стоит Володькин огненно-красный «Опель». Пылает, как костёр на ветру. Да ещё и орёт при этом, что есть мочи. Чтобы картошку сажать было нескучно, Володька «сделал погромче». А сам и не слушает, что-то весело рассказывает брату. Разглагольствует и хохочет, заливается.
Дарья Максимовна смотрит с крыльца на две стоящие во дворе машины сыновей и усмехается: «Вот ведь, и к бабке не ходи, сразу видно, где чья. Сергей обстоятельный, спокойный, если уж на что решился, своего добьётся. Настойчивый, знает, чего в жизни хочет. И машина ему под стать, солидная, цвет спокойный. Стоит в стороне, чтобы глаза соседям не мозолила, а то ведь ещё и позавидуют, и дурным глазом сверкнут. А младший, ну, баламут. Всё куда-то лезет, что-то организовывает, и – обязательно вляпается в историю. Пересидит неприятность, залижет раны и опять завертится волчком по жизни. И машину себе выбрал – пылкая, хоть глаза жмурь. Посреди двора не просто так поставил, а чтобы люди видели. Похвастаться надо. Вот такой он, Володька, едва двадцать сравнялось, он себе иномарку справил. Никто ведь не знает, что он в кредитах, как в шелках. Хорошо, что они с дедом немного подсобили, с пенсии откладывали помаленьку на похороны, а потом и рукой махнули. Двое детей, неужели не похоронят? Выручили Володьку, он и купил себе эту «пожарку». Радуется теперь, надувается…»
– Володь, потише сделай! – крикнула с крыльца сыну.
Прибежал. Убавил звук самую малость, типа, мать попросила, а «пожарка» как орала, так и орёт. «Баламут. Два сына, братья, а такие разные. И в кого они пошли?» – размышляет Дарья Максимовна. Сама-то она давно определила, кто в кого. Сергей, конечно, в неё. Он серьёзно к жизни относится. Закончил институт, с компьютерами теперь возится, хорошо зарабатывает. Женился. Говорит, по любви, а там – кто знает? Серёжка – кремень, зря языком молоть не будет. Дарье Максимовне невестка не очень, всё ей кажется, что Сергей у жены под каблуком. Переживает. А так ничего – живут. Сергей всегда ухожен, накормлен, хозяйка-то Ира хорошая. А уж дочка у них, просто разумница-умница: и английский учит, и в бассейн ходит, и рисует. Только бледненькая очень. Ничего, скоро солнышко пригреет по-летнему, к себе заберу…
– Лизонька, устала? Поди, отдохни, – кликнула внучку.
– Ничего, мам, она тут мешается больше, чем помогает, – пробасил Сергей.
Спорить нечего, Сергей в неё. А Володька, тот в отца. Они и внешне похожи: оба щуплые, вёрткие, на словах-то горы своротят, берутся за всё подряд, да остывают быстро. Душа добрая, да ум слепой, никак не разглядит ум, куда душе хочется. Ну вот зачем привёз очередную Олю? Знает, мы с отцом этого не любим. Ладно бы что-то серьёзное, с родителями познакомить: «Познакомьтесь, это моя невеста…» А то ведь больше на машине прокатить, поважничать. Баламут. Осенью, когда картошку копали, привёз Кристину. Тоже лепетал: «Познакомьтесь…» Кристина только «здрасти» и буркнула, а так всё молчком. А курила! Без стеснения висла на Володьке, он даже смущался. Эта хоть не виснет…
– Вовка, налей Оле сока, я из погреба трёхлитровую банку достала!
– Она не хочет! Оль, ты хочешь?
– Не хочу! – звонко крикнула девушка, – спасибо большое, Дарья Максимовна!
– Она, мам, сказала, что картошкой за работу по осени возьмёт!
Баламут. А девушка-то неплохая, вроде.
Весело идёт работа. Прыгает, прыгает в борозду картошка, готовая услужить людям щедрым приплодом к осени. Ловко работает лопатой Сергей, невестка Ира едва поспевает кинуть в ямку очередную картофелину. Лиза вертится рядом, машет оранжевым, как солнышко, ведёрком. Володька вырвался вперёд, оглядывается: «Давай, братан, я хоть и младший, а страсть какой бедовый». За ним поспешает Оля. Дед тоже без поручения не остался. Дарья Максимовна шепнула ему пару слов, он сделал важное лицо и – исчез. А Дарья стала неспешно накрывать на стол. Пока туда-сюда, подоспеет время обеда.
В душе её плескалась чистая радость. Приехали сыновья. Вместе. Помогают. Всё у неё, как у людей, ладом, на старости лет не одни с дедом, дети их досмотрят, а пока силы есть, они ещё потопчутся. Скрипнула дверка старого, с тусклым зеркалом, шкафа. Дарья потянулась рукой к верхней полке, и в самом низу аккуратной стопки с бельём нащупала жестковатую льняную скатерть. Что её беречь? Скатерть старая, но насколько, знала только Дарья. Это был подарок её брата на Дарьину свадьбу. Много лет прошло, и брата нет, а скатерть всё жива, потому что хранила её бережно. Иногда, если праздник какой, достанет, расстелет по столу, полюбуется, да и – уберёт. Жалко такую красоту под тарелки – заляпают, потом не отстираешь. А сегодня… Эх, куда беречь, все вместе собрались, в кои-то веки…
Накрыла старенький деревянный стол льняная, роскошная, ручной вышивки скатерть. И словно преобразился дом, будто зашла в него заезжая важная дама, а её дорогой изысканный наряд тут же придал простой деревенской избе особую торжественность. Стояла Дарья и любовалась. Вспоминала давнюю свою свадьбу, не свадьбу даже, а вечеринку. Так, собрались свои, посидели. У неё даже фаты не было, а вместо подвенечного платья – юбка с блузкой. Юбка плиссированная, чёрная, а блузка белая, с нежным, едва голубоватым оттенком. Вот как небо сегодня, точь-в-точь.
Пришёл муж. Важно выставил на кухонный стол две бутылки водки:
– Две взял, – сказал как можно равнодушнее, – ещё Васька сосед зайти обещался.
– А я тебе сказала – одну! Не слышал? Или тебе две послышалось? Ребята не пьют, а вам с Васькой и пяти бутылок мало.
– Ладно, Даш, что ты начинаешь… Выпьем с устатку, какой грех? Не заводись…
Увидел скатерть:
– Ух ты, гулять так гулять! И как это ты решила её обнародовать? Помню я, помню, как ты один раз сказала, что на поминки мои её постелешь. Было, было? Колись, давай!
Игнат говорил беззлобно, больше для того, чтобы разрядить напряжённую из-за водки обстановку. А ведь и правда – сказанула однажды со зла. Он ведь если начнёт закладывать, может вывести из терпения.
– Я со зла, Игнат, со зла. Ляпнула. Ты меня прости…
Игнат засмущался и поспешил уйти:
– Я сейчас. Посмотрю, как они там сажают…
Не хотелось Дарье сегодня заводиться. Покой, поселившийся в её сердце, не принимал многословия. Весна щебетала, радовалась, она торопилась щебетать и радоваться, потому что хорошо знала, что и её дни сочтены. А разве их дни не сочтены? Разве их с Игнатом старость не посматривает на часы? Так что уж тут заводиться…
У Дарьи напарено-наготовлено. Ждала этот день. Холодцу наварила, и вроде удался, не пересолила и застыл хорошо. Картошки с мясом натушила, только разогреть осталось, напекла пирогов. С капустой – Сергей любит. Ира больше сладкие, хотя очень боится располнеть. Лизонька, та никакие, она вообще плохо ест. Володьке с мясом подавай, а Ольга – в гостях, чем богаты.
Она опять вышла на крылечко, с которого картофельное поле как на ладони. Игнат что-то рассказывал, махал руками. Сергей слушал и копал себе дальше, Ира разминала затёкшую спину. Володька с Олей слушали Игната и смеялись белозубо. А Лизоньке уже давно надоело сажать картошку, оранжевое ведёрко валялось на свежей борозде, а сама она сосредоточенно расчёсывала собаку, терпеливо лежащую возле неё.
Игнат увидел Дарью, она по-хозяйски ему махнула, он заторопился.
И увидела Дарья, что Игнат старый. Так вроде и незаметно, а со стороны видно. Поспешает к ней, а – неспоро, слегка приседая и согнувшись. Он всегда немного сутулился, а последнее время согнулся. И лицо какое-то жалкое, будто болит у него что.
– Игнат, старые мы с тобой стали… А всё цапаемся как кошка с собакой. Давай, Игнат, тихо жить, без шума.
– А давай с завтрашнего дня? Сегодня пошумим маленько, – он кивнул на накрытый стол, – а завтра ни-ни, завтра уже без шума.
– Не надоело тебе клоуна из себя строить? Совсем не умеешь серьёзно с людьми разговаривать.
Досадно стало Дарье. Она о важном, а ему всё хаханьки.
– Зови народ. Всё готово, – приказала мужу.
…Чинно сидят, хорошо. Так чинно сидят в деревенском застолье перед первой стопкой. Уже бы и поесть, но надо прежде слово молвить.
– Давай, отец, не томи. Обед стынет…
Встал Игнат Иванович. Откашлялся. Помолчал.
– Ну давайте, это… со свиданьицем, значит…
Чокнулись. Стали раскладывать по тарелкам в первую очередь холодец. Затихли, застучали вилками. Подкладывают ещё.
– По второй что ли? – спросил Игнат осторожно.
– А что? Можно и по второй, – хохотнул Володька, налив себе до краёв стакан колы, – давай, отец, по второй.
– Мы же за рулём, пап, – напомнил Сергей. – Мы сегодня колу… А вот женщины компанию поддержат…
Пригубила Дарья Максимовна. Полрюмочки выпила Ира. Оля отказалась: «Я водку не пью». Игнат ещё раз поднялся:
– За здоровье присутствующих. Самое главное – здоровье.
– Нет здоровья – свет не мил, – поддержала хозяйка. И, оглядев притомившихся работников, улыбнулась:
– Ну, вы сегодня по-стахановски. Почти всё махнули.
– Несколько рядов осталось, не успели – ехать надо. Но отец обещал, что завтра закончит, – сказал Сергей.
– Это моя доля, моя, – подтвердил слегка захмелевший Игнат. – Я завтра с утречка и впрягусь.
Славное застолье. Оля положила голову Володьке на плечо. Лиза сперва залезла Сергею на колени, да быстро заскучала и убежала.
– С собаками прощаться, – улыбнулась Ирина, – пока всю деревню не обежит, не успокоится.
– Лиза, далеко не ходи, – строго приказал папа, – скоро поедем.
И опять Дарья будто тихий звон в сердце услышала. Так хорошо ей было и от этого звона, и от этого застолья, на котором всё просто, по-родственному. Вроде и Оля неплохая, да и Кристина в прошлый раз, тоже девочка хорошая. А Ира… Живут и живут, не наше дело. Чего я сегодня на Игната налетела? Ну любит выпить, теперь уж всё, не перевоспитаешь. А про то, что чумной он, когда пьяный, про то, что битая была под его хмельную руку, так про то лучше не вспоминать.
А Игнат Иванович маленько нервничал. Посматривал то на дверь, то на Дарью. Ей расшифровать эти взгляды – пара пустяков:
– Успокойся, – сказала ему тихо. – Детей проводим, тогда позовёшь своего Ваську. Но чтобы завтра с утра как огурчик, картошку досадить надо.
– Даш, ты меня знаешь… Если я что обещал…
– Да ладно, обещал… Потому и говорю, что я тебя хорошо знаю.
Игнат повеселел. Стал интересоваться у Оли её отношением к предстоящим выборам. Но вдруг неожиданно сник. Разморило.
И как-то сразу все засобирались. Забегали. Дарья привычно нагрузила две сумки, побольше – Сергею, у него семья, поменьше – Володьке, пусть сначала женится. Банки с огурцами, варенье, овощи.
– Спасибо, – поблагодарила Ира.
Мамой она Дарью не называла и, чувствуя, что не права, вообще старалась обращаться к ней без имени. Сначала свекровь обижалась, а потом поразмыслила: у других похлеще. Свекрови с невестками на дух друг друга не переносят, а тут – мамой её не называет, делов-то, обойдусь. И почему ей сегодня так целый день хочется мира? То ли весна… Скорей всего весна. Вот уже день на вечер, а ещё светло, дни стали длинные, неспешные. Сирень цветёт. Ой, я же своим сирени не нарвала!
– Вовка! – крикнула с крыльца. – Наломай сирени, возьмите с собой, у бани лучше ломай, там пониже.
Но вот уже все стоят наготове. С неподъёмными сумками, с сиренью. Расцеловались. Даже Оля чмокнула Дарью Михайловну, смутилась, правда. Игнат балагурит, поглядывает в конец деревни, не терпится выпить с Васькой. Помахали машинам вслед. И пошла Дарья Максимовна мыть посуду. Да только расхотелось ей её мыть. Легла она на старый диван у открытого настежь окошка. Занавеска совсем не колыхалась, было безветренно, тихо. Где-то далеко залаяла собака, звякнуло у колодца ведро. Она лежала просто так, ничего у неё не болело, позволила себе сегодня. Лежала и думала, где сейчас едут её сыновья? Поосторожней бы, сейчас все так гоняют, а Володька её – первый. Может, только при Сергее не будет, он его побаивается. Часы тикали, тикали, а натикали всего чуть-чуть. Вставать не хотелось. Густо запахло сиренью, прямо за окном куст. Белая. Надо бы в дом наломать. Вот уберу посуду, а скатерть пусть себе остаётся. Поставлю сирень на стол, красиво будет.
Задремала…
А проснулась – не сразу поняла, почему это она разлеглась? Тяжело поднялась, посидела на диване, свесив ноги. Вспомнила про посуду.
А за столом, обнявшись, аки два голубка, сидели Игнатий и сосед Васька. Васька был молодой, но вконец спившийся. Жена от него уехала, вот он и наносил визиты в чужие избы, где его жалели, не гнали, подкармливали. Игнат любил выпивать с Васькой. Сосед слушал, не перебивал, благодарно и преданно смотрел в глаза Игнату и ни в какие споры не ввязывался. Игнат отводил душу:
– Не пойду голосовать. Сказал – не пойду. И Дарью не пущу. Пусть придут, попросят, тогда я им всё скажу. Я человек прямой.
– Правильно, Игнат, правильно. Я тоже не пойду. Пусть попросят. Ну, давай по пять капель, для аппетита…
Видать, долго спала Дарья, если они уже оба хорошие.
– Накурили-то, накурили! – Дарья привычно заворчала, стала собирать с раскуроченного стола тарелки с остатками подтаявшего холодца, салата. А им почти под нос ткнула тарелку с солёными огурцами: закусывать. Тут-то она и увидела на её(!) скатерти большую прожжённую дырку! Видимо, ткнули мужики сигарету вместо пепельницы аккурат в стол. Скатерть и истлела.
– Алкаши! – закричала Дарья и изо всех сил дёрнула скатерть к себе.
От злости перехватило дыхание. Её скатерть испортили! Столько лет берегла, а они… Испуганные мужики смотрели осоловевшими глазами и мало что понимали. Но вдруг они поняли… Поняли, что ополовиненная бутылка водки упала, большое, во весь стол, вонючее пятно расползлось по испорченной скатерти. Василий схватил бутылку, потряс её, зачем-то заглянул внутрь. Растерянно и жалко посмотрел на Игната. Игнат поднялся, неуверенно пошёл на Дарью.
– Боюсь я тебя! – пресекла Дарья, – скатерть мою спалили, алкаши проклятые. Не прощу тебе! Век буду помнить – не прощу…
Заплакала. Игнат постоял перед ней нерешительно, вернулся к столу, сел, да только какой интерес в пустой бутылке? Невесело побрели они с Васькой из избы. Куда? Да пусть куда хотят идут. Мыла посуду и плакала. В открытое окно всё так же дышала сирень, вечерние краски теперь уже окончательно загустели, деревня плотно растворилась в ночи, угомонилась до утра, до первой зорьки.
А Дарья Максимовна плакала. Нещадно тёрла и без того чистые тарелки, всё вспоминала, вспоминала… Лавина больших и маленьких обид, которых она натерпелась от своего незадачливого мужа, пошла на неё таким плотным маршем, что она только успевала вспоминать и ахать. Да, было. А вот тогда? А на Новый год? А на день рождения Лизы? А недавно, месяц не помню, но было, было, было! Жизнь её показалась ей беспросветной, сплошь сотканной из больших и малых обид и унижений. Она до боли закусила губу и зашлась в неутешных рыданиях. Потом, конечно, успокоилась. Попила чаю с городскими конфетами, деловито осмотрела дырку на скатерти, но, поняв, что уже ничем беде не поможешь, заплакала опять, уже тихонечко и устало…
И тут с крыльца в дверь громко застучали. Поняла кто. Подошла вплотную к двери, и чтобы всё хорошо расслышал, выпалила:
– Иди откуда пришёл, понял? Ночевать не пущу!
Игнат заматерился, стал угрожать заплетающимся языком жене, но она выключила свет, разделась и легла. Игнат принялся барабанить в дверь – нешуточно, всерьёз. Она повернулась к стене, накрыла голову второй подушкой, но уснуть, конечно же, не могла. Послышалась возня под окном, треск кустов сирени, видимо, Игнат пробирался к оконному проёму. Дарья вспомнила, что окно открыто, подскочила, чтобы успеть его захлопнуть, но Игнат крепко вцепился в раму:
– Пусти… Пусти, Даш, я кому говорю…
– К другу своему иди, к Ваське.
Но поняла: открывать надо. Заснуть он ей не даст всё равно. Включила свет, сбросила крючок, вышла на террасу в ночной рубашке, растрёпанная и злая. Игнат стоял перед ней безобразно пьяный, в помятой, расстёгнутой до пупа рубашке, щурился беспомощно на свет из открытой двери. На брюках широкой, неровной полосой размазано что-то густое, неприятное, вонючее, кетчуп что ли… В руках Игнат держал ветку сирени, изрядно подвявшую, дохленькую веточку:
– Тебе нёс. А ты меня как собаку…
– Значит, мне нёс? – голос Дарьи Максимовны набрал силу и теперь уже эта сила рвалась наружу, и захочешь – не удержишь. – Скотина ты пьяная, ненавижу, – и она стала хлестать мужа сиреневой веткой по ненавистному лицу, брезгливо морщась и приговаривая:
– Значит, мне нёс, значит, мне…
Игнат жмурился и уворачивался, а она уже не могла остановиться, всё хлестала и хлестала. Ветка обломилась, и тогда она стала хлестать широкой, беспощадной своей ладонью.
Игнат потерял равновесие – покатился с высоких ступенек крыльца вниз к наполненной водой железной бочке. Раздался глухой короткий звук – он повалился навзничь на выложенную им самим дорожку из камней, разметал в стороны руки, неожиданно громко охнул. И – умер…
Дарья сразу поняла: произошло страшное. Она бросилась к мужу, стала его трясти, но голова Игната безжизненно болталась на ослабевшей шее, а лицо из пьяного, потасканного, превратилось в строгое и безразличное к жизни.
Дарья обессиленно села на ступеньки. Слёз не было. Неожиданная сухость во рту вызывала лёгкое покашливание. Вот так, покашливая, она сидела на ступеньках в ночной рубашке и смотрела на лежащего внизу Игната. Похолодало. Она встала, принесла одеяло, закуталась в него, посидела ещё. Рядом с ней валялся обломок сиреневой ветки. Дарья подержала его в руке и широко запустила в кусты, за бочку. Она прислонилась к стене, закинула голову и стала смотреть на звёзды. И смотрела, пока совсем не продрогла. А когда продрогла, вошла в избу, неуверенно повертела в руках мобильник. Сергей сказал, что это совсем нетрудно, но она никогда не звонила. Всё они сами. Надела очки и стала сосредоточенно набирать цифры.
– Мам, ты что? – голос Сергея совсем рядом, но заспанный, вялый. – Мы давно дома, чего тебе не спится?
– Я отца убила. Приезжайте.
Сергей долго перезванивал, но она уже не отвечала. Потом опять надела очки, прочитала инструкцию и отключила телефон.
Уже совсем рассвело. Дарья Максимовна вновь вышла на крыльцо. Розовый туман стелился над ещё крепко спящей деревней. Он стелился и над картофельным полем, что справа от бани, где остался небольшой незасаженный картошкой участок. И вдруг, громко, весело и беззаботно, как по команде, зашлись в весеннем восторге птицы. Дарья от неожиданности вздрогнула, медленно пошла в избу. Вынесла скатерть. Спустилась к бочке, рядом с которой лежал лицом в розовый рассвет Игнат, и бережно прикрыла его этой скатертью. Вот и пригодилась скатёрка. Хоть и с дыркой, а пригодилась. Потом она умылась холодной водой из бочки, тщательно расчесала седые волосы, уложила их в тугой пучок, оделась. И стала ждать…

– Осуждённая Карпова, – представилась Дарья Максимовна.
Она вошла, опираясь на палку, и сразу, даже не поздоровавшись, пожаловалась:
– Артрит замучил. Без палки совсем ходить не могу.
– Давно он у вас?
– Давно. С воли ещё. А тут обострился. Из больнички не вылезаю.
– Какой срок вам дали, Дарья Максимовна?
– Два года. Год уже отсидела. Осталось всего ничего – начать и кончить.
– Вот хочу спросить вас, да как-то…
– Да вы спрашивайте, не стесняйтесь. Я тут за год уже столько раз свою историю рассказала, что как стихотворение могу читать, от зубов отскакивать будет. Я когда в зону попала, замучилась. Девчонки бойкие, пристают: «Как на старости лет тебя сюда попасть угораздило? Мы молодые да глупые, а ты жизнь прожила». Сначала обижалась, больно мне было это слушать. А потом думаю, чего мне правды бояться? Действительно, до седины дожила, а ума не скопила. Правы девчонки. Стала я им рассказывать свою историю. Говорю, вам жить, отсидите, замуж выйдете, вот и запомните: можно шагать, шагать, да и поскользнуться. Поэтому каждый шаг свой обдумывайте, почаще в себя смотрите, кто-то может и плох, да я хуже. Иначе – беда.
– Говорят, от тюрьмы да от сумы не зарекаются, правда?
– Правда. Я всегда жалела заключённых, особенно женщин. Всё думала, как они там, бедненькие? Несколько раз даже деньги в тюрьмы посылала, от Игната скрою, скоплю немного и на почту. А вот и самой пришлось тюремной баланды похлебать.
– А что, действительно, баланда?
– Да можно жить. И за это спасибо, большего мы не заслужили.
– Дарья Максимовна, а вы мужа-то похоронить успели?
– Меня как забрали утром – и всё. Только успела прикрыть скатёркой.
– Часто его вспоминаете?
– Ой, сердце рвётся и рваться будет, пока в груди стучит. Тот день, когда картошку сажали, в мелочах помню. И как он мне сирень принёс, и как я его этой сиренью по щекам, и как толкнула…
– Да вы уж себя воспоминаниями не мучайте.
– Это помимо моей воли. Наверное, так надо. Не получается забыть, всё помню. А уж точно – одно мучение…
– Дети к вам приезжают?
– Тут тоже не всё просто. Володька, когда это случилось, бросился искать мне хороших адвокатов. Машину свою,«пожарку», продал, глазом не моргнул. Да деньги не пригодились. Он мне сейчас ближе стал, Вовка. А Сергей, тот стыдится, что у него мать в тюрьме. Приходит редко, да и то в глаза не смотрит, Лизоньку не привёл ни разу. Я не в обиде, здесь ребёнку делать нечего…
– А Ирина, невестка, была?
– Некогда ей. Крутится: работа, дом, девочка. А Володька часто бывает. Всё пристаёт: «Чего тебе, мам, хочется? Может, халвы? Я куплю».
– А вам чего хочется?
– Воли. Умереть дома хочу. Не знаю, успею ли. Ведь мне ещё год на зоне. Если выйду на свободу, будет уже семьдесят.
– Скажите, Дарья Максимовна, а осталась у вас на Игната обида?
– Мне на него обижаться не за что. В жизни всё бывает. Потерпеть надо, а мы не любим терпеть. Всё взбрыкиваем.
– В храм здесь ходите?
– Бывает. Ноги болят стоять на службе, так батюшка разрешил – на стульчике. Но я не всё понимаю. Ведь на свободе мне церковь была без надобности. А церковь в трёх шагах, на краю деревни, красавица, хоть и старая. Мой дед, отец рассказывал, именно эту церковь получил приказ взорвать. Он при сельсовете работал. Уже всё вымерил, рассчитал как мог, уже и взрывчаткой запасся. А ночью с ним инсульт приключился. Глазами водит, мычит, а встать-то и не может, парализовало. В сельсовете паника, все перепуганы, никто не хочет церковь взрывать. Бога, значит, перепугались. Так и уцелела наша церковь. Правда, долго в неё никто не ходил, бурьяном поросла, заброшенная.
– А дед ваш потом каялся?
– Да где там ему каяться! Он после инсульта вроде как умом тронулся. Кричал на всех: «Подорву, подорву!» Недолго после этого прожил.
– У вас в зоне тоже церковь хорошая…
– Хорошая. Но Евангелие начинают читать, а я ничего не понимаю! Батюшка говорит, ты всё равно слушай, поймёшь, а я, видать, бестолковая, старая, ум уже не тот.
– Но про терпение вы всё правильно поняли.
– А как тут не понять? Мне в суде всё доходчиво объяснили, пожалели – два года. А за два года, да ещё и в тюрьме, обо всём подумаешь, за два года можно Евангелие наизусть выучить.
– Записочки за Игната подаёте?
– Подаю. Всегда. Начну писать об упокоении убиенного Игнатия, а рука-то и дрогнет. Тобой убиенного, тобой! Будто кто кричит во мне, истошно кричит. Мною убиенного Игнатия… А можно вас попросить? Вы в разных местах бываете, подавайте записочки за Игнатия.
Наше свидание закончено. Тяжело опираясь на палку, Дарья Максимовна ушла. Старая, изработавшаяся, исстрадавшаяся женщина. Знающая о криминале только из телевизионных сериалов. Вот уж верно так верно – от сумы и от тюрьмы не зарекайся. А ещё нельзя нам, катастрофически нельзя расслабляться, потому что расслабленное сердце не в полную силу качает кровь по нашим жилам и плохо питает наш тепло-хладный мозг. И кажется нам, что беды, настоящие, жуткие, где-то там, на стороне, за забором нашей, не сказать что очень крепкой, но ещё вполне справной избы. Мы можем посокрушаться походя, можем удивиться – как же это можно вынести, да и заняться неотложными делами – пилить дрова или сажать картошку. И невдомёк нам, что живём, как по лезвию ножа идём, забудешься, крылышки-то распустишь, и тряхнёт тебя так, что вчерашняя твоя жизнь, на которую ты роптал, обернётся сущим благом, даже вспоминать о нём – отрада сердечная.
Всю жизнь роптала Дарья на мужа. Теперь бы рада была роптать до конца дней своих, а не на кого. Помню, говорил мне один батюшка, когда я жалилась ему на свои незадачи: «Оно, конечно, неприятно, – говорил он, – но ты умом пораскинь: сколько народу с тобой хотело бы поменяться, для них твои комариные укусы – ерунда, у них, деточка моя – скорби».
Вот и у Дарьи Максимовны – скорби. Неравноценный получился обмен – ропот на скорби. Да разве только у неё? В зоне много таких нерадивых обменщиц, обменявших ропот на скорби, волю на тюрьму. Никто не заставлял, – сами. Вспоминаю сейчас слова Дарьи Максимовны, осуждённой Карповой: «В жизни всё бывает, потерпеть надо. А мы взбрыкиваем…» Она не прочитала эти слова в умной книге, не услышала от благоразумного человека. Она их – выстрадала. Чужой опыт убеждает плохо. Свой – быстро и хорошо. Это досадно, жестоко, но это так. Опыт жизни это то самое сокровище, которым мы оправдаемся. Или – не оправдаемся. Это то, за что с нас спросится. И на прямые вопросы нам надо будет дать прямой ответ. Терпел? Да как-то вот… когда как. Терпел? Редко…
Опыт жизни. Горький, невыносимо страдальческий. Умение не отвести глаз, а всмотреться в свою гнойную, вонючую рану, сцепив от боли зубы, разбередить её, прижечь, перевязать. И пусть никто не захочет меняться, но зато приобретёт великий шанс не оставить без положительного ответа самый главный вопрос твоей жизни и твоего спасения.
Терпел?

Эту и другие книги автора Натальи Сухининой можно приобрести на сайте издательства — alavastr.com

Благодарю Тебя Веселая песня с грустным концом

Иду вдоль моря. Пронизанная солнцем волна вызывающе молода и здорова. Как я. Мне двадцать лет. Походка моя упруга, юбку мою раздувает ветер, шляпа моя кокетлива и очень мне к лицу. Я улыбаюсь. Просто так. В двадцать лет многие улыбаются просто так. Я всех люблю. Куст граната на моём пути. Протянула руку, укололась об острый шип, ойкнула, но сорвала-таки веточку с тремя алыми цветками-колокольчиками. Им никогда уже теперь не стать плодами, ну и пусть, у Бога всего много, все мы в двадцать лет расточительны и безрассудны. Я люблю эти цветы граната. И вон того загорелого малыша люблю. Прыгает по пляжу, хохочет, выскальзывает из маминых цепких объятий. «Привет, малыш!» – машу ему рукой с высокого откоса, он не отвечает, не догадывается, что это я ему. Проехала машина. Отхожу на самый краешек обрыва, уступаю дорогу. Мне не страшно на краешке, в двадцать лет мало чего боятся.
Заброшенное кафе. Перевернутые в беспорядке столы и лавки, свисают с потолка лохмотья засохших пальмовых веток, когда-то они надежно укрывали от солнца посетителей. Захожу. Присаживаюсь на пыльный пенёк-стул. Интересно, почему кафе не открыли? Ведь отдыхающих всё прибавляется и прибавляется… Помню, мы заходили сюда прошлым летом. Заказали форель. Уютно, море рядом, «за бортом» лёгкая волна накатывает, шелестит лениво, негромкая музыка, хорошо…
Иду дальше. Две девушки, стройные, в ярких купальниках, играют в баскетбол, потом с разбегу – в волну! Наверное, мои «ровесники», им тоже по двадцать. Хохочут!
– Прикинь, – кричит одна другой, – в Турции Чёрное море теплее.
– В Турции море Средиземное, – возражает подруга.
– Да ладно, Чёрное там море…
– Средиземное, мы с Игорьком там прошлым летом были…
– И я была, на Чёрном.
Мне бы тоже в самый раз расхохотаться. Над их бесперспективным спором. «Зачем ему (Митрофанушке) географию учить? Его извозчик довезёт…» Так или приблизительно так, говорила госпожа Простакова.
«Девочки, в Турции два моря!» – хочу крикнуть им в волну, да за шелестом прибоя вряд ли услышат.
Низким плотным шатром – знаменитые пицундские сосны причудливо изогнулись над прогретым солнцем песком. Под ними – всегда прохлада. Мои гости очень любят это место и часто сюда приходят. Сейчас здесь занято. Расстелили большое одеяло, снедь, бутылки с минералкой, трапеза. Едят с аппетитом, громко смеются. Совсем рядом от соснового «шатра» – не­большая проплешина из мелкого песка. Когда-то здесь лежала огромная коряга. Теперь не лежит. Где она теперь? Догадайтесь… Красавица-коряга у меня во дворе. Увидела и влюбилась в неё с первого взгляда. Коряга весила не одну тонну… Но я не оставляла надежду транспортировать её в мой двор. Это была блестящая операция. Упросила тракториста. Первый не согласился, второй, удвоив цену, сказал «да». С большим трудом он приволок мою красавицу к забору. Тащит, а сосед кричит:
– Наташа, ты зачем такие плохие дрова купила?
Обижаешь, сосед. Это не дрова. Это шедевр дизайна. К забору-то приволок, а дальше, во двор как?
Кликнула соседей-богатырей. Собралось восемь человек. Потянули! Но у коряги ни один мускул не дрогнул. Ещё потянули! Эх, дубинушка, ухнем! Поддалась. Самую малость, будто вздохнула глубоко. Ещё… Вот так, по сантиметру, завоевывала коряга пространство моего двора. Сейчас стоит – глаз не оторвать, вся в цветочных горшках, фонариках, обложена камнями. И нет для меня большей радости, как услышать от проходящего мимо калитки:
– Какая красивая у вас коряга…
Иду дальше. Вижу яркий зонт, а под ним мою подругу Асю, она организатор экскурсий.
В трёх шагах – кафе. Мы идём пить кофе и говорим не наговоримся. Про погоду, про цены на рынке, про ближайшую свадьбу на «Рыбзаводе», про поспевшую мушмулу. С человеком, в котором нет лукавства, можно говорить обо всём. В Асе нет лукавства, поэтому так легка к ней дорога по берегу моря.
И вот уже иду обратно. Опять пружинит моя походка и опять справляю я своё двадцатилетие. Собираю цветы. Жёлтенькие, на тонких, длинных стебельках, крошечные, синие, пушистые бледно-розовые, их зовут ещё париковыми, всякие.
А внизу, у моря, жизнь бьёт ключом. Обычная курортная жизнь. Люди в морской волне, что дети малые. Кувыркаются, визжат, хохочут. Радуюсь за них, за то, что приехали в этот чудный край, кто на недельку, кто на две, деток своих накупать, самим здоровья набраться.
Смотрю на курортное веселье сверху вниз, не потому, что высокомерна, а потому что моя дорога – по высокой горной тропе над морем. Как легко мне шагать по ней. Двадцать лет. Всего двадцать лет. Весёлая моя песня. Раздувающаяся юбка. Роскошная моя шляпа.
Машина. Сзади. Схожу на обочину. Тормозит. В окошке крепкий, широкоплечий черноусый красавец.
– Мать, садись, подвезу. Устала, небось…
Так и закончилась весёлая песня «двадцатилетней красавицы». И откуда ты, «сынок», только взялся на мою седую голову? Надвигаю на глаза шляпу. Огрызаюсь:
– Обойдусь. Молодых вози, а я уже почти дома.

Вы должны меня выслушать

— Я к вам по делу, – в кафе заходит мужчина. Настроен решительно, – вы должны меня выслушать.
– Простите, не могу. Через полчаса ужин.
Фразу «вы должны меня выслушать» я не люблю. Точно так, как фразу «вы должны написать о моей жизни». Слышу её нередко: в командировках, на книжных ярмарках, на встречах с читателями. Она всегда вызывает во мне внутренний протест. Во-первых, я никому ничего не должна и кого слушать, о ком писать решаю только я и никто больше. Во-вторых, люди, которые считают, что их жизнь интересна настолько, что необходимо поведать о ней другим, меня настораживают. Всеми правдами и неправдами избегаю с ними встреч. Похоже, здесь тот самый случай. Надо как-то выкручиваться.
– Да, ужин, нет ни минуты свободной.
– А завтра?
– Кафе работает каждый день, и завтра не получится.
– Я всё-таки загляну вечерком, вдруг освободитесь.
Что тут скажешь? Настырный. Вечером явился.
– Вы должны меня выслушать…
– Времени нет.
– Понимаете, это очень важно. Я готов прийти рано утром, готов ночью, готов…
Понимаю, встреча неминуема. Такие просто не сдаются.
– Хорошо, через три дня. Ближе к вечеру, после ужина.
Схитрила, конечно. Три дня – это целая жизнь, может быть, раздумает, на экскурсию соберётся.
Пришёл.
– Присаживайтесь. Кофе хотите?
– Спасибо, обойдусь. Итак, вы должны меня выслушать.
– Раз должна, слушаю.
Он не уловил моей иронии. Начал рассказывать.
Работал водителем. Ездили в Абхазию закупать мандарины по сёлам. Однажды припозднился, добираться до границы смысла не было, попросился на постой. Армянская семья. Муж и жена. Не отказали: «Располагайтесь, сейчас ужинать будем». Приняли как своего. Отогрелся человек, отдохнул, а утром, ни свет ни заря, в дорогу. Уже по России ехал, хватился, – а крестика на шее нет. В душ ходил, там, видать, и оставил. Загоревал.
–  Понимаете, крестик мне дорог был. Но это другая история… Что делать? Телефон хозяев я не взял, вернуться не могу, – график, далеко успел отъехать. Горюй не горюй – пропал крест.
Прошло много лет. И так случилось, что человек приехал отдыхать в Абхазию. Адрес, где он останавливался, из памяти стёрся. Ну как в кино: снял он комнату, ничего не подозревая, в том самом доме. Муж, жена – армяне.
– Бывали раньше в наших краях? – спрашивают.
Он и поделился. Бывал, мол, давно, правда, мандарины закупали. Разоткровенничался, попечалился про крестик.
Хозяйка руками всплеснула:
– Так это вы были? То-то, смотрю, лицо мне ваше знакомо. Храню я ваш крестик! Дождался он встречи с вами.
И выносит ему (его!) крестик.
– Поверите, я чуть не прослезился. Столько лет прошло! Хранили мой крестик эти замечательные люди. Я, как узнал, что здесь писательница живёт, сразу к вам. Думаю, попрошу чтобы вы где-нибудь, вы лучше знаете где, написали про этих людей, поблагодарили их за добрый поступок. Вы ведь лучше знаете, как сказать, вас ведь учили. Ну вот и всё.
Ушёл человек. А я стала раздумывать над этой историей. Она, действительно, удивительная. Но удивительна не только потому, что через много лет нашёлся потерянный крестик. Много удивительнее другое. Человек упорно, настырно добивается встречи с писательницей ради одной единственной цели –
поблагодарить через неё добрых людей. «Вы должны меня выслушать…» А я так некрасиво увиливала от встречи, боялась тягомотного повествования тешащего своё тщеславие рассказчика. А он ничего не рассказал о себе. Даже имени бы не назвал, если бы не спросила. Но зато три раза повторил:
– Я на бумажке их фамилию записал. Сергей и Ася Данелян. Не забудете? Очень вас прошу – поблагодарите людей. Бумажку не потеряйте…
Бумажку я сберегла. А теперь и просьбу выполнила, наконец. Ущелье от улицы Аграба, где их дом – и километра не будет. Радостно, что живут совсем рядом хорошие люди. Но и другое греет душу. Господь посылает встречи с людьми, умеющими благодарить. Не утратить бы только способность разглядеть их, не роптать, а упрямство и настырность принять как завидную добродетель.
А зовут человека Владимир АлихановичДзадзаев. Из Владикавказа.

Эту и другие книги автора Натальи Сухининой можно приобрести на сайте издательства — alavastr.com

Полет одуванчиков Жили-были

Не хотела она идти на этот день рождения. А зачем-то пошла. Ведь знала наперёд – расстроится и в который раз даст себе зарок не ходить по сомнительным вечеринкам. Открыла своим ключом дверь. Хотела тихонечко, да мама разве не заметит:
– Дашенька! Наконец-то! Мы с отцом уже волноваться начали, думали, загуляла дочка, поздно уже. Да оно и погулять не грех, в твои годы и гулять только, а уж когда замуж выйдешь, дети пойдут…
– Мама, я спать.
– А чайку, чайку, дочка? Отец лёг, а мы с тобой давай почаёвничаем, расскажешь мне, как день рождения у Кати, весело было?
– Весело, мама, весело, но я завтра расскажу. Сейчас спать…
– Ну и ладно. Спать так спать, мне тоже пора на боковую.
– Спокойной ночи…
Её маленькая уютная комнатка. Законное пространство, где она может быть сама собой. Чистенько. Она любит порядок, чтобы ни пылинки, чтобы каждая безделушка на своём месте. Горит ночничок. Постель разобрана. Мама ждала. Заботливая её мама, ждала, хотела узнать подробности вечеринки у Кати. Вернее, одно её интересовало: познакомилась ли она с кем-нибудь, а вдруг познакомилась, вдруг её провожали, вдруг ей назначили свидание… Нет, мама, нет. Всё как всегда. Она особенно и не рассчитывала на знакомство, давно поняла – с ней знакомиться не хотят. Вот только почему? Некрасивая? Вроде ничего, есть девчонки совсем никакие, а при парнях. Ведёт себя с ними как-то не так, заносчива, высокомерна? Никто ей никогда о заносчивости не говорил. Подруг у Даши много, уж они-то не потерпели бы. И на «синий чулок» она не похожа. Весёлая, любит красиво одеваться, выдумщица. Косметику, правда, не признаёт, но это скорее достоинство, чем недостаток, мужчины накрашенных женщин жалуют не особенно. Получается, всё при ней, при Дарье Малининой, которая два месяца назад отметила свои законные двадцать пять, которая окончила институт и теперь работает переводчиком в немецкой фирме, где солидные состоятельные мужчины не обращают на неё никакого внимания.
Студенткой она не особенно горевала по этому поводу. Найдётся половинка, у всех находится. Но теперь-то уже годы. Подруги вышли замуж, нарожали детей, некоторые уже успели развестись, некоторые по второму разу отыскали половинку. А она всё одна, с мамой-папой, и, конечно, переживает, хотя старается виду не показывать. У мамы тоже душа не на месте. Она, бедная, даже знакомить её пыталась. Но делала это так неумело, что Даша готова была сквозь землю провалиться. Запретила маме категорически. Они уж, на что дружные, даже повздорили тогда.
– Мама, я взрослый человек и сама буду решать свои проблемы.
– Доченька, я же всё вижу. Тебе замуж пора, а человека хорошего не находится. Любая мать добра детям хочет. А он ничего вроде, не пьёт…
Это она про электрика из соседнего дома. Электрик менял в их доме проводку, балагурил.
– Женатый?
– Какие мои годы, мать. Сейчас хороших жён нет, только в книжках остались.
– Есть хорошие, есть, – засуетилась Дашина мама и засеменила к дочкиной комнате, – Дашенька, Даша, выйди на минутку, познакомить тебя хочу.
– Мама, оставь меня в покое, я занята!
Даша слышала их разговор и разгневалась не на шут­ку. А электрику лишь хиханьки да хаханьки.
– Я, мать, не подарок! Я, если что не по мне, искрить начинаю. А где искра, там короткое замыкание.
Даше бы посмеяться вместе с ним, а она, пунцовая, выскочила из своей комнаты:
– Сколько мы вам должны?
– Да разберёмся…
Электрик, конечно, растерялся.
– Мама, прошу тебя, расплатись с человеком, он свободен. Больше мы в его услугах не нуждаемся.
– Ну и зануда у тебя дочка, мать. Такие, как она, в старых девах остаются.
Хлопнул дверью. Мама надулась. Даша закрылась в своей комнате.
До вечера они не разговаривали. Потом мама виновато поскреблась в дочкину комнату. Тогда Даша очень строго с ней поговорила:
– Не вмешивайся. Я тебе запрещаю.
Сейчас, после Катиного дня рождения, Даша вспомнила слова балагура электрика про старую деву. Прав… Из пяти молодых людей, Катиных знакомых, один, это было видно невооруженным глазом, благоволил к хозяйке. Принёс ей розы, сидел рядом, а когда до него дошла очередь произносить тост, изрёк, многозначительно взглянув на Катю:
– За любовь…
Была ещё семейная пара. Недавно родился ребёнок, оставили с бабушкой, но сидели как на иголках. Ушли рано. Остальные трое – холостяки, один, правда, был женат, но разошёлся с женой, как он сам сказал, «по принципиальным соображениям».
– Как это? – поинтересовалась Даша.
Лучше бы не интересовалась. Парня как прорвало. Он подсел к Даше и стал рассказывать, рассказывать. О том, что жена вставала позже него и ему самому приходилось готовить завтрак, про то, как она, хлебом не корми, любила болтаться по магазинам. Про то, как не захотела рожать ребёнка, как ночами сидела в «одноклассниках», как задумала одна ехать на курорт…
– Тут моё терпение лопнуло. Я спросил себя: «ты мужик или кто»? Тебе сели на шею, а ты терпишь. Ребята подтвердили: ты, Боря, влип. Я ребятам верю.
– Выгнал? – Даша устала слушать и подталкивала Борю к развязке.
– Сам на курорт уехал. Собрался и… По полной программе оторвался.
– Она простила?
– Простила! Она и слов таких не знает. Собрала вещи и к маме. Приезжаю с курорта, записка – «больше терпеть не могу». Это она-то терпела!
«Интересно, зачем они тогда поженились? – думала Даша. – Ведь сразу видно – разные люди, ведь белыми нитками шито. Поженились и мучили друг друга. Как о враге сейчас о ней говорит. А ведь, наверное, любил. Куда что делось?»
Даша предполагала, что Боря, рассказав о своих сердечных переживаниях, станет проявлять к ней интерес. Такое часто бывает. Мужчина любит поплакаться женщине на свою несчастную жизнь, прежде чем начать эту женщину завоёвывать. Даше всегда были неприятны такие мужчины, они казались ей инфантильными хитрецами. Она презирала их. Но к Боре отнеслась снисходительно. Ей просто хотелось внимания. Пусть только сейчас, на Катиной вечеринке. Доказать хотелось самой себе, что всё-таки внимание на неё обращают. Пусть даже такие, как Боря, ей-то что? Завтра она про него благополучно забудет.
А Боря, поплакав в Дашину жилетку, утёрся и подсел к Танечке, которая, похихикав над анекдотом, предложила выпить «за дружбу». Домой они ушли вместе.
Два других парня – один оказался спортсменом, другой занимался строительством – откровенно скучали. Даша была им абсолютно неинтересна. «Вот такая весёлая получилась вечеринка, моя дорогая мамочка», – думала Даша, засыпая в своей уютной комнате с маленьким ночником на прикроватной тумбочке. Кроме ночника, на тумбочке фотокарточка в рамочке из ракушек. Такие рамочки продают в сувенирных лавках в Крыму. Папа с мамой возили пятилетнюю Дашу в Евпаторию. Даша в маминой шляпе с широкими полями. Она морщит нос и хохочет. Даша смотрит на себя и в который раз удивляется: она совсем не похожа на родителей. Особенно сейчас, когда ей двадцать пять.

Илья возвращался из командировки. Измучился, устал от недосыпа. Его, как фотокорреспондента, послали в Краснодар на кинофестиваль. Пришлось помотаться. Киношники народ необязательный, договорятся о встрече и забудут. Илья нервничал, отлавливал их по кафе и барам, а они ещё и пальцы гнули:
– Так не пойдёт, не тот ракурс, надо переснять.
Но теперь всё. Завтра утром Москва. Ночь в поезде и он – дома. Соскучился по детям. Ждут. Он обещал им подарки. Какое счастье – впереди два выходных, он дома, он с детьми.
Илья человек домашний. Любит поваляться на ди­ва­не с книгой, любит попялиться в «ящик» да повозмущаться:«нечего смотреть, совсем нечего», любит нырнуть в Интернет и, забыв обо всём, запутаться в его паутине. А ещё он любит рисовать с детьми. Расстелить на полу рулон старых обоев, и творить, и фантазировать, и переживать счастье совместного с детьми созидания.
– Море! Краску синюю срочно! Гриша, синюю краску я сказал! Так. Волны! Смотрите, как они пенятся. Немного белой, совсем немного… Анечка, боишься? Девочкам положено бояться, на то они и девочки. Но Гриша спасёт тебя от морского шторма, он нарисует корабль, большой, красивый, а на нём капитана. Вот он! Борода, трубка…
– Он курит? – Анечка важно поджала губы, – мама сказала, курить грех.
Илья курит, и он промолчал. Да, они с капитаном грешники. Сколько пытался бросить, хватало на дня два, не больше, и опять подкатывало к горлу такое нетерпение закурить, что всё остальное казалось незначительным и мелким. Он скрывает это от детей, старается скрыть. Ночью, когда дети уснут, выходит на балкон. Жена просыпается, ворчит:
– Илья, сколько можно дымить! Прошу ведь, сходи к батюшке, он помолится.
Илью раздражают речи жены о батюшке и силе его молитвы, которая поможет ему бросить курить. Если сам не бросишь, ничего никакой батюшка не сделает. Но с женой лучше соглашаться, её всё равно не переубедишь.
Последние три года, сразу после рождения Анечки, между Ильёй и его женой Викой пробежал холодок, и отношения, вместо живых и сердечных, стали ровными, формальными, никакими. Случилось это незаметно для них обоих. Когда заметили, уже ничего сделать не могли. А жизнь продолжалась.
Илья, возвращаясь из командировок, скучал только по детям и ждал встречи только с ними. А Вика рядом как бесплатное приложение к Грише и Анечке, ну есть и есть, куда теперь её денешь…
Почему уходит любовь? Вопрос, несмотря на наморщенные лбы мудрецов, диссертации психологов, трактаты поэтов и словесные кружева телезнатоков, остаётся без ответа. Никто не знает, почему. Никто не признаётся, что не знает. Сотни ответов, один нелепее другого, только подтверждают, что правильный ответ ещё не найден. Илья женился по любви, так ему всегда казалось. Вика – бесприданница, из многодетной семьи. Пьющий папа, мама, рано постаревшая и безрадостно волочившая свою лямку. Вика знала цену новым туфлям, носила вещи бережно и долго. Умела считать копейку, экономила.
Илья, бородатый, вальяжный, ироничный, образованный, был нарасхват. Но он зорко всматривался в затуманенные любовью девичьи очи, пытался разглядеть в них не романтические глупости, а живой блеск земных ориентиров. Очи Вики взирали на него строго, испытующе, без заполошности и нетерпения. Выбор был сделан. Он получил то, что хотел. Чистые рубашки на плечиках в шкафу, холодильник, в котором тесно кастрюлям, закрутки на осень рядком в кладовке, из года в год всё больше и больше, потому что не успевали съедать. Загашник на «особый случай», теперь вот ухоженные и здоровые (тьфу-тьфу) дети.
Вика приучила Илью к домоседству, потому что и сама не была любительницей отлучаться из дома. Она варила, жарила, стирала, зашивала, протирала, гладила. Илья не мог нарадоваться хозяйке-жене, хвалил её друзьям, убеждал их искать такую же, не сдаваться, потому что кто ищет, тот всегда найдёт.
Теперь его раздражает Вика. Раздражает её хозяйская жилка, её бережливость, её манера делать замечания, а ещё – её воцерковлённость. Она знает всё и всё может объяснить. Вот что привязалась с куревом? Да брошу, захочу – брошу! Ну почему обязательно к батюшке, почему надо вешать на батюшку свои беды? Хватит того, что Вика грузит его каждую субботу после службы всякой ерундой, которую она, чтобы не забыть, записывает. Детей тащит в церковь ни свет ни заря. Гриша терпит, он постарше, а Анечка встаёт со скандалом. Илья не против, ничего в этом плохого нет, но зачем так часто? Вику не переубедишь. Она тут же зовёт на помощь святых отцов. А святым отцам возражать Илья опасается.
Вот он уже перед дверью своей квартиры. Прислушался. Басит Гришка. Такой справный, такой крепенький мужичок. Илья звонит. Улыбается.
Вика. Махровый розовый халат, волосы, прихваченные резинкой.
– С приездом.
– Папа! – это Гриша. Летит навстречу и счастливо замирает в объятиях отца.
– Я не хочу спать, не хочу, а мама… – это Аня. Надутая, но уже понимает, что спасение пришло.
Кутерьма. Вот они, самые счастливые его минуты. Илья тискает Гришу, подбрасывает его под потолок, Гриша боится, губки его сжаты, пальчики в кулачках, но глазёнки сверкают радостно. Анечка без зазрения совести потрошит папину сумку, ищет подарки.
– Иди ешь, Илья.
– А ты?
– Я уже ужинала. Пойду простирну, набралось за день…
Ну что она такого особенного сказала? «Простирну…» А Илью обдало привычной неприязнью. Он демонстративно отправился на кухню, демонстративно хлопнул дверцей холодильника, достал початую бутылку водки. Налил себе. Гриша с Анечкой заглянули.
– Спать, спать, – скомандовал отец,– кто первый ляжет, тому завтра сюрприз.
Наперегонки в спальню.
Вика в ванной, стирает. Ему хотелось быстрее лечь, выспаться, а сон пропал, вместо него клокотала внутри неуёмная энергия злости. Прачка, горничная, богомолка, только не жена, да, мать моих детей, но не жена, жёны – они другие. Они скучают, с ними можно поговорить по душам, с ними пооткровенничать можно и по­сидеть за рюмочкой, даже попеть под настроение. Он горько улыбнулся, представил, как они с Викой,
обнявшись, сидят на диване и старательно выводят «Подмосковные вечера». Из области фантастики.
Вадим, друг, рассказывал как-то:
– Людка моя – ну сорока, ну барахольщица! В шкафу тряпок! А всё мало. И вот ведь моду взяла – купит очередную тряпку или побрякушку, наденет, встанет передо мной – кто научил только – ну фото­модель на подиуме, и так томно, так многозначительно спросит: «Вадюш, я тебе нравлюсь в этой кофточке?» Ну и что, я после этого буду спрашивать почём обновка?
«Да, Вадим, моей жене такое никогда в голову не придёт. Ходит в старушечьей чёрной куртке, платок чуть ли не на глаза, какие-нибудь серёжечки нацепить, да Боже упаси. Грех себя украшать, старцы так определили – грех. А занудствовать перед мужем греха нет. Да если уж на то пошло, жена должна мужу угождать, я тоже читал про это. Сказал – садись ужинать, она всё бросила и села. Сказал – давай по рюмочке, а она уже налила. Ну купила бы себе… – Илья задумался, ещё добавил из бутылки, – купила бы себе эдакую штуковину…» Он вспомнил – на кинофестивале одна актриса, он её фотографировал, была в такой кружевной накидке – глаз не отвести. Илья совсем не разбирался в женских нарядах, но почему-то накидку запомнил. Вике бы она пошла.
Достал фотоаппарат, стал листать кадры. Вот-вот, сейчас… На него смотрела смело и иронично молодая красавица в ажурной пелерине. Да, скажу я вам, красота спасёт мир.
Вошла Вика. Волосы прилипли ко лбу, в линялом розовом халате.
– Не спишь? – спросила дежурно.
Открыла полку, чего-то накапала, выпила.
– Сплю, – ответил резко.
И понесло Илью по всем кочкам, которые ещё час назад он смог бы объехать.
– Сплю, не видишь? Сижу, сплю и во сне водочку попиваю. Налить тебе? Во сне не жалко, – и совсем сорвался почти на визг, – выбрось свой допотопный халат, меня уже тошнит от этого розового цвета!
Вика испуганно смотрела на мужа. Молчала. Сейчас она скажет: «Не кричи, детей разбудишь», – подумал Илья.
– Не кричи, детей разбудишь, – сказала жена и ушла из кухни. Опять в ванную.
Рванулся, хотел выволочь из ванной жену, усадить её насильно в кресло. Успокоиться и сказать:
– Давай поговорим.
И говорить, говорить… Обо всём, о чём болит душа, о том, что жить вместе становится невыносимо, о том, что они оба обязаны что-то сделать. У нас дети. Дети у нас.
Ванная закрыта.
Илья стучит кулаком в дверь.
– Не смей больше надевать свой розовый халат!
Он вернулся на кухню, налил себе ещё немножко. И, как был, в одежде, рухнул в постель.
Вика не пришла. Наверное, спала в детской.

Вика стояла на службе и усиленно вспоминала, какое сегодня число. «Илья сказал, что вернётся завтра. Или послезавтра… Надо прибраться, пропылесосить ковры, да, обязательно купить свежий творог и сделать сырники, муж любит». Мысли её устремились дальше, к Грише и Анечке: «В саду сказали, что надо сделать обоим прививку, ой, я ведь ещё за телефон не заплатила…» Вика спохватилась и вскинула на икону виноватые глаза. «Что это я, в храме, на службе, вместо молитвы о твороге думаю. Надо покаяться, не забыть, грешная я, грешная». Она сосредоточилась и стала молиться, но уже через минуты три мысль выскочила из-под её контроля и опять поскакала по кочкам земных попечений. «Надо… Не забыть… Проверить…»
Да, тяжёлый это труд – молитва. Кто молился, знает, а кто не молился, тому даже невдомёк. Она, Вика, знает, а вот Илья нет. Илья считает Викину воцерковлённость женской блажью и относится к ней насмешливо. Он вообще плохо понимает других людей, если уж он считает так, значит так и только так. Начнёшь возражать, нарвёшься на ссору. Они последнее время стали часто ссориться. Почему?
Закончилась служба. Вика вышла в притихший к вечеру церковный двор. Подмораживало. Природа грустила о промчавшемся галопом лете. Было и – нет. А ведь как ждали, нетерпеливо готовились. Успели съездить на недельку в Хосту. С погодой повезло, дети накупались, а сами… И там ссорились.
Вика в воскресенье решила ехать на службу в храм. Ну и, конечно, это не понравилось Илье. Заладил свою старую, набившую оскомину, песню:
– Нельзя пропустить одно воскресенье? Прогул поставят? Тащиться в такую даль…
– Илья, я тебе сто раз повторяла – православный человек должен обязательно посещать воскресные службы. Я православная? Православная. Значит – должна. Обязана, понимаешь?
Илья прицепился к слову «обязана» и – понеслось. О правах и обязанностях, о конституции, о моральном кодексе. Всякую чушь. Вика терпеливо слушала… и собиралась.
Вернулась в светлом настроении. А Илья с детьми ушёл в кафе. Оставил записку: «Мы в кафе, что на углу, едим мороженое». Вика разобиделась всерьёз. Ну почему у Ильи всё не по-человечески? Не мог подождать? Пошли бы вместе, папа, мама, дети, как в нормальных семьях. Это он ей отомстил за храм, он умеет изощрённо обидеть. Села почитать, а от обиды не понимает смысла. Хотела вздремнуть, тоже не получилось. Решила заняться делом – села вязать. Её всегда успокаивало вязание.
Пришли. Весёлые.
– Нам папа по три мороженого купил! – похвалился Гриша.
– Шоколадное, с орешками, – перебила Аня, затараторила, стараясь опередить Гришу, – а завтра мы на кораблике поплывём…
– Илья, – голос Вики зазвенел от злости, – ты с ума сошёл, три порции! Они же заболеют! Гриша и так вчера перекупался, покашливает.
Илья так посмотрел на Вику, что у той задрожали от обиды губы.
– Дети, – сказал он подчёркнуто официально, – завтра мы с вами опять пойдём в кафе, и я куплю вам по четыре порции мороженого.
– Ура! Папочка! Ты самый хороший!
Завизжали, повисли на нём. Вика глотала слёзы. Потом она взяла себя в руки и решила завтра с утра опять ехать в церковь. С Ильёй творится что-то непонятное, надо заказать о его здравии сорокоуст.
…Всё-таки творог она купила. Сырники сделала. Илья вернулся уставший, с красными от недосыпа глазами. Вике стало жаль мужа. Мотается по своим командировкам, ест где попало, всегда на нервах. Как бы ещё в этих своих поездках выпивать не пристрастился. У Вики пил папа и она, младшая из пяти детей, много чего насмотрелась. Викина мама никогда не улыбалась: заботы, страх перед пьяным мужем, безденежье рано подкосили её. Вика не помнит, чтобы мама легла пораньше спать, она то возилась на кухне, то гремела тазами – стирала. А уж совсем поздно, уложив детей, доставала видавшую виды швейную машинку «Зингер», перешивала из старого обновки детям. Вика привыкла засыпать под стрёкот машинки.
Мама умерла через год после смерти отца. Его, пьяного, сбил мотоцикл. Она вроде и не переживала сильно, просто стала тихонько угасать. После маминой смерти не могли найти её фотокарточку на памятник. Оказалось, ни разу в замужестве она не снималась. Взяли с паспорта.
Сначала Вика боялась семейной жизни. Вдруг и ей попадётся муж-пьяница? И повторится невесёлая мамина история: побои, матерщина, слёзы, унижение, нищета. Постепенно страх прошёл. Вика окончила институт, стала стоматологом. Ей мама ещё в юности советовала: «Выучись, Вика, на зубного врача, всегда с копейкой будешь». Она и выучилась. Ребята, однокурсники, серьёзные, алкашей среди них не было, все думали о будущем, подрабатывали. Вика тоже подрабатывала. Сколько помнит себя, всегда на что-нибудь копила. Например, очень хотелось прокатиться на теплоходе по Волге, накопила. Потом стала копить на новый телевизор. Купила. Дали от работы маленькую квартирку, стала копить на мягкую мебель, холодильник… Поехала в отпуск на Кипр, тоже накопила, и там познакомилась с Ильёй.
Она отстала от группы в Лимасоле и – потерялась. В ужасе металась по центральной улице среди сплошных магазинов, искала своих, а нашла – Илью. Он обратил внимание на перепуганную насмерть русскую девушку. Что русская, понял сразу по особому выражению лица.
– Успокойтесь. Я вам помогу.
Привёл её в отель. Пригласил в бар выпить кофе. Борода с лёгкой рыжиной, карие грустные глаза, много знает, недавно закончил факультет журналистики,
увлёкся фотографией. Москвич. В командировке.
Встретились в Москве. Вика присматривалась к ухажёру, особенно на предмет выпивки. Ничего опасного. Решила, что ей несказанно повезло.
Началась Викина семейная жизнь. С работы она ушла, так захотел Илья. Она впряглась в замужество с энтузиазмом. Хотелось окружить мужа особой заботой, у неё это получалось, ей это нравилось. Нравилось это и Илье. Он называл жену хозяюшкой и повторял, что друзья ему иззавидовались. Но что-то произошло в их отношениях. То ли просмотрели, то ли допустили, то ли спровоцировали, поди теперь до­копайся до корней. Пошли ссоры. Пустые, на ровном месте. Вика считала, что из-за церкви. Илья не может через себя переступить и ходить в храм вместе с Викой. Батюшка советует ей мужа не торопить:
– Потихонечку, полегонечку, наберись терпения и жди.
– Сколько жду, батюшка, а воз и ныне там.
– Ещё жди, бывает, всю жизнь ждать приходится…
Чем больше она ждёт, тем сильнее Илья бранит Вику. Ещё ни разу она не ушла в церковь без скандала. Какая уж тут молитва, когда слёзы от обиды душат. Он вообще стал невыносимым. Вот и сегодня из командировки вернулся, ужинать не захотел, достал бутылку из холодильника, этого ещё не хватало, вдруг пить начнёт, Господи, отведи от беды, мне этого не вынести. К стирке привязался, зачем стираешь, а кто за меня постирает, дети за день так извозюкаются.
Вика закрылась в ванной, включила воду и заревела так горько, как не ревела давно. Растревоженное сердце стучало громко. Стараюсь, угождаю и никакой благодарности. Творог купила, муж из командировки, я ему любимые сырники, а он даже не заметил, что сырники… Сердце слегка заныло. Что это я? Не хватало ещё до сердечного приступа дореветься. Умылась. Холодной водичкой. Надо пойти накапать себе корвалолу.
Муж сидел и что-то рассматривал в фотоаппарате. Прошла к полке, достала флакон. Сейчас он спросит: «Тебе плохо?»
Не спросил. Зато набросился на халат. Столько ношу, молчал, а сегодня – «сними»… Из бутылки отпил прилично. Хотелось поговорить с ним, отца вспомнить, тоже ведь начинал с малого, а потом не просыхал. У нас дети, Илья! Помни об этом, нам же за детей перед Богом отвечать. Какие там разговоры! Побелел от злости, чуть дверь в ванной не вышиб.
Илья заснул. Вика тихонечко прошла на кухню, вымыла за мужем посуду. В бутылке оставалось совсем чуть-чуть, на самом донышке. Она вылила водку в раковину, заварила себе чай, развернула конфетку.
Через минуту Вика крепко спала, положив тяжёлую голову на натруженные за день руки.

Эту и другие книги автора Натальи Сухининой можно приобрести на сайте издательства — alavastr.com

Прощание славянки Часть первая Чужие

Весна всегда примиряет нас с жизнью. Мысли, рождённые в голове, на которую нахлобучена шапка-ушанка, совсем иные, чем те, которые гарцуют под вольным чубом, обдуваемым приятной и совсем безопасной прохладой всерьёз освоившегося майского ветерка. Весной думам – простор, завтрашний день весной не страшен, напротив, он – многообещающ и дерзок. Даже походка весной – и та, иная, вот как у этих идущих по набережной Фонтанки двух немолодых мужчин. Ступают они бодро и – почти весело. Фонтанка серебрится утренним солнцем, оно храбро ныряет в городскую речку, не страшась её холодных и мутных вод, и плещется там озорно и вольно.
Мужчины молчат. Они вообще-то неразговорчивы, а сейчас, в командировке в Петербурге, у них и возможности не было для обстоятельной беседы. Встречались вечером, в гостиничном номере, подуставшие от дневных попечений – чайку хлебнуть и – только до подушки. Неделя прошла – не успели оглянуться. Слякотный Петербург к прогулкам располагал не очень, а сегодня – и воскресенье, и – солнце! И целый день –
свободный. Поезд в Москву ближе к ночи, гуляй – не хочу. Мужчины идут неспешно. Иногда, будто сговорившись, останавливаются на горбатых мостках Фонтанки и, как по команде, ненадолго вглядываются в её весёлую глубину. Затем продолжают путь дальше, до следующих мостков. Иногда взглянут друг на друга мельком, больше для порядка, или проводят взглядом, по-стариковски умилительным, важного малыша в ярком комбинезоне – серьёзного хозяина подоспевшей вовремя весны. Малыша крепко держит за руку совсем юная мама, или он восседает на крепких отцовских плечах, или катит в «навороченной» коляске, жмурясь и уворачиваясь от прямого попадания меткого солнечного луча в васильковую синь жизнерадостного глаза.
Конечно, мужчины вспоминают внуков. Но легко, без сердечного напряжения, потому что разлука недолга, а встреча – скоро. Очень разные они, эти идущие вдоль Фонтанки командировочные москвичи. Один – высокий, крепкий, руки держит в карманах плаща, отчего идёт не поспешая. У него слегка впалые щёки, прямой, почти классической формы нос и маленькая бородка. А ещё – очки. Видимо, хорошо подобранные, потому что близорукие глаза глядят сквозь них без особого напряжения, комфортно. Высокий шагает широко, можно даже сказать упруго, и, если бы не совершенно седая голова, вполне сошёл бы за мужчину в полном расцвете лет. Другой – роста небольшого, крепкий, в чёрной замшевой куртке, в которой ему под неожиданно разогревшимся питерским солнышком жарковато. Он расстегнул её, чуть ослабил галстук, конец спрятал под тонкой, тёмно-серой трикотажной безрукавкой. Шаг его не так широк, как у высокого, но уверен и смел. Так ходят люди, которые надеются только на себя. Видимо, редко невысокому удаётся побродить просто так, без причин, прогулки ради. Нет-нет и собьётся он на скорый шаг, но тут же, спохватившись, его поубавит. Невысокого ни худым, ни упитанным назвать нельзя. Телосложение таких людей характеризуют странным словом – нормальное. Но, непонятно почему, ощущалась в нём скрытая сила. Она читалась и во взгляде – прямом, совсем не пристальном, скорее – спокойном. И ему в радость была сегодняшняя прогулка. И его сердце зацепила весна. Шёл он себе и шёл, ни о чём особом не думал, ничего особенного не вспоминал.
На очередном мостике остановились. Невысокий достал из кармана куртки маленький, меньше ладошки, фотоаппарат:
– Давай я тебя, Борис, щёлкну.
– Хорошо бы вместе…
– Это мы сейчас, – небольшой оглянулся и замахал рукой проходящему мимо длинноволосому пареньку
в наушниках. – Помоги, дружок, щёлкни, не в службу, а в дружбу.
Парень просьбы не услышал, он о ней догадался.
Не снимая наушников, медленно, с ленцой, навёл фотоаппарат. Командировочные слегка театрально облокотились на мостик, высокий пригладил седые волосы, невысокий поправил галстук. Заулыбались, напряжённо глядя в объектив.
– Спасибо, сынок…
Парень вальяжно, вразвалочку пошёл дальше. Они – тоже. Просто так. Ведь гуляют…
Вдруг совсем рядом с ними громко зазвонили церковные колокола. От неожиданности мужчины остановились, подняли головы в синюю высь питерского неба. А звон набирал силу, небо охотно растворяло его в себе, щедро впускало в свою хрустальную прозрачность.
Оглянулись. Колокольни за домами видно не было, а главка храма золотилась совсем рядом – хоть жмурься.
– На службу кличут, – тихо сказал высокий.
– Раз кличут, надо идти, – прозвучало в ответ.
Ускорили шаг, потому что теперь у этого шага было заданное направление. Свернули с набережной Мойки, заторопились дворами наискосок – к звону.
Они редко ходили в храм. Раньше было не принято, а потом – без привычки как-то не шлось, хотя крещены были оба в младенчестве. Праздники церковные
тоже знали плохо. Пасха – это понятно, Рождество – тоже, а вот в других путались, за другими не очень следили. Сейчас, весной, точно уж не Рождество,
а Пасху месяц как отгуляли.
– Праздник какой-то…
– Наверное, праздник.
Поднялись по высоким ступеням и в праздничном многолюдии вошли в храм. Было тесно. Но они как-то ухитрились пройти чуть вперёд, правее, и пристроились возле массивного подсвечника перед огромной потемневшей иконой Богоматери с Младенцем. Невысокий снял куртку, высокий расстегнул плащ. Оба они радовались тому, что наконец-то выбрались на службу, что времени впереди много, сколько положено – столько и будут стоять.
– Приеду, скажу жене, обрадуется…
– Да, удачно мы с тобой, удачно…
Слаженно, тихо пели на клиросе. Мужчинам хотелось поставить свечку и они, стараясь никого не задеть, пробрались к свечному ящику. Вот уж и деньги приготовили, протянули…
– Вы кто такие? – прозвучало шёпотом шипящим и громким.
Растерялись.
– Мы-то? Да как вам сказать… командировочные.
– Я спрашиваю, как вы сюда попали? Кто вас впустил?
Вопрошавшая дама была немолодой, в кружевном белом шарфике, глаза из-под очков смотрели колюче, угрожающе. Такой взгляд ни тот, ни другой мужчина выдержать не могли. Потупились.
– Без пропуска? – то ли спросила, то ли ужаснулась она содеянному. – Сегодня служба по пропускам, а вы без пропуска? Аркадий, подойди сюда.
Почему в храме чужие? Кто стоит на входе? Почему впустили чужих?
Подошёл молодой, крепкий Аркадий. Глянул исподлобья на даму в кружевном шарфике, потом на чужих:
– Пройдёмте на выход.
Их повели под слаженное пение клироса. Пунцовых от стыда командировочных из Москвы, непонятно по чьему недосмотру оказавшихся в Божьем храме.
Было стыдно. Говорить не хотелось. Гулять тоже. Они вернулись в гостиничный номер, попили чайку, полистали газеты, вздремнули, и – стали собираться на вокзал.
А когда застучали колёса и сумрак питерской ночи перекинулся на пригороды Петербурга, первым не выдержал высокий:
– Вить, за что они нас? Вроде непьяные, одеты чистенько, стояли тихо, никого не трогали…
– Не знаю, Борис, я так и не понял, какой праздник был. Вроде звонили, к службе звали, а сами – по пропускам. Помню, у нас в Смолино, когда звонили, шли все, пропусков не было.

Продолжение

Звоны над Берёзовкой

Храм стоит на взгорье, как и положено храму. Весь он ладненький, справный. Крутобокий
колокол наверху работы не боится, начнёт стелить звоны над деревней Смолино, а вмиг долетит до соседней деревни Роща, что за речкой Берёзовкой. Там и тут, в одночасье, поспешат крестьяне и лоб перекрестят. Престол в Смолино на Рождество Пресвятой Богородицы. В этот день церковь утопает в цветах.
Конечно, последних, – сентябрьских. Они плывут в щедрых букетах к храму от каждой деревенской избы. Всё в цветах. Староста волчком вертится, ставить некуда, когда банки кончаются, складывают к иконам охапками. Паперть в цветах – случайно обронённых, а кажется, будто кто специально раскидал – для красоты, ради праздника.
Витя Гладышев тоже спешит с семьёй в храм. Мать с букетом – белые мохнатенькие астры и несколько алых гладиолусов. Она нарядная, взволнованная. Подгоняет детвору – трёх сыновей и трёх дочек: звонят уже, негоже опаздывать. Отец обещал прийти
прямо на службу. Он чуть свет уехал в Наро-Фоминск, повёз заказчику стулья. Отец делал мебель, и в заказах у него недостатка не было. Обещал к обедне поспеть. Дети нарядные, наглаженные, намытые. Чистые Витины вихры топорщатся, он в новой, сшитой мамой рубашке. Холодновато немного, но он сам упросил – без пальто. Оно и правда – что тут добежать, пять минут – и в церкви.
На церковном дворе пестро от людей. Кругом клумбы, цветочек к цветочку. Справа – большое кладбище. Могилы ухожены, мраморные плиты над ними тоже убраны цветами. Особенно много цветов на могиле
с тёмной массивной серой плитой. Отец рассказывал, что здесь похоронен крестьянин Кухтаров, который жертвовал деньги на их храм. Мама выдёргивает из своего букета несколько разноцветных астр и посылает Витю сбегать к могиле Кухтарова. Он мигом, нырнул под горку и вот оно – надгробие.
«Хороший человек был, – думает мальчик, – нежадный. Денег на церковь не жалел». Мама говорила ему, что люди добро помнят. Вот и про Кухтароване забывают, цветов нанесли. Он кладёт и свои цветочки в общее подношение. И – бегом обратно.
Все успели к обедне. И мама с детьми, и отец, притомлённый дорогой. Не заходя домой – сразу на службу. Смолино – село большое, да и соседнее – Роща – немаленькое. Тесно стоят. Престол. Какой престол без тесноты? Витя Гладышев в семь лет хорошо знал, что
в церкви Рождества Пресвятой Богородицы в Смолино его крестили. И не только его. Серёжу, Зину, Машу, Ваню, Настю – всех. Витя сам день крестин не помнит, слишком мал был, но очень любил представлять, как это было. Наверное, он боялся, плакал, когда с головой – в купель. Это сейчас – нырнёт в Берёзовку с любого берега, глазом не моргнёт, а тогда – несмышлёный был, грудной.
Каждый день, перед сном, отец бережно брал в руки лежащую в красном углу перед образами Библию – большую, в чёрном бархатном, слегка потёртом переплёте, с золотым потускневшим крестом. Мама усаживала всех кружком за столом, отец раскрывал Библию, строго смотрел на своих мал мала меньше наследников: «Не балуйте».
Витя слушал и мало что понимал. От непонятных слов робел, поглядывал на своих братьев и сестёр – он был в семье последним. Отец казался ему строгим учителем, мальчик в страхе ждал, что он начнёт задавать ему вопросы, переспрашивать, а когда догадается, что ученик мало что понял, влепит ему жирный кол и прогонит из класса. Библию подарил отцу дед Яков. Отец рассказывал, что дед руководил церковным хором, имел редкой красоты голос и больше всего на свете боялся прогневить Бога.
Керосиновая лампа в центре стола. Русые детские головки. Тихий, но уверенный отцовский голос, неторопливо, чётко выговаривая каждое слово, читает Священное Писание. Рядом мать с мельтешащими в руках спицами. Обычный вечер обычной русской
семьи. Проверенный веками уклад, в котором всё на своём месте, своим чередом, своим порядком.
Видимо, дед Яков смог передать сыну Егору, Витиному отцу, Божий страх и радость жизни с чистой совестью. Он изо всех сил старался не вступать в колхоз, хотя делать это было всё труднее и труднее.
Сначала с ним вели беседы, он отшучивался, отмахивался. Потом пошли не просто беседы, а беседы с нажимом, и отец серьёзно загоревал, понял: колхоза ему избежать не удастся.
Участились ночные пожары. Горели дома крестьян – упрямцев, не желающих вступать в колхоз. Поджигали, чтобы проучить, чтобы другим неповадно было.
Шестеро детей… Старший Сергей, потом трое девочек – Зина, Настя, Машенька, потом Иван и младший – Витя. Отец отдаёт в колхоз, от греха подальше, две коровы, овец, оставляет себе лишь лошадь и немного семян, чтобы посадить по весне. Но жить становится всё хуже и хуже. Очень скоро понял отец большого семейства, что от колхоза никакого проку не будет. Но выживать было надо. Тогда Егор Яковлевич Гладышев приглядел в Наро-Фоминске старенький домик. Ему ли, человеку, не боящемуся никакой работы, не привести его в Божий вид? Оставив детей с женой в смолинской развалюхе, он уезжает в Наро-Фоминск с пилой, топором, рубанком. Но потрудиться на благо детей ему удаётся недолго. Ремонтировать дом власти запретили.
– У меня дети в деревне, для них стараюсь!
– Не положено…
– Дом старый, для жизни не приспособленный.
– Не положено…
На «не положено» возразить нельзя. Но Егор Гладышев борется как может за будущее своих ребятишек. Из местных кабинетов его выпроваживают, не дослушав. Тогда он решается на крайнюю меру – едет в Москву. К Калинину.
Помог ли Калинин, отец не рассказывал, но, вернувшись из Москвы, вновь взялся пилить и строгать.
Дети оставались с матерью в деревне и очень скучали без отца. Путь в восемнадцать километров от Смолино до Наро-Фоминска они преодолевали бегом, по лесным тропкам, которые изучили не хуже своего деревенского огорода. Бегом, бегом, по березнячку, по соснячку, вдоль ручья, хлебнуть студёной водицы и – дальше. По шелковистой пыли просёлочной дороги опять в лесок, опять под горку, по краю деревенских огородов, и вот уже вдали куполами церковными высвечивает Наро-Фоминск. А на берегу речки их домик. Пока ещё не жильё. Строительная площадка, на которой горбится их отец. Увидит – заругается. А сам рад.
Слезет с лестницы, вынесет по куску хлеба. А они уткнутся
в его колени, затихнут под его грубыми ладонями, пахнущими стружками
и ещё чем-то терпким, и хорошо им, хорошо с отцом. Примутся помогать, да больше мешают. А потом вовсе убегут к речке и потеряют счёт времени. Опомнятся: ведь обратно бежать…
Помчатся! Только пятки засверкают по лесной
чащобе. Страшно? Ни капельки! Дорога-то родней
не бывает. Туда – к отцу, обратно – к матери. По
березнячку, по пролескам, под горку, в горку. Совсем темно уже стало. Берёзовку вброд перешли, уже на ощупь знакомыми огородами – к церкви. Вот она – темнеет в ночи. Их родненькая, где крестились.
Рядом кладбище: надгробия, как солдаты в строю, много надгробий. С опаской оббежали кладбище справа, поближе к церкви, к заулку с уже горящими в домах огнями.
Дух перевели только у крыльца родимой развалюхи. Мать выскочила, принялась шуметь:
– Где бегали? Я все глаза проглядела!
А сама знает – у отца.
– Как он там? – спросит озабоченно.
– Пилит, – важно, за всех, ответит старший Сергей.
Они залезут на сеновал и повалятся как подкошенные в духовитое сено. А обнаглевшие мыши начнут свою беззастенчивую возню прямо под их сладко посапывающими носами.

(продолжение)

Дан приказ

Серым стало лицо отца, заплаканными – глаза мамы. Опять местные власти запротестовали, запретили ремонтировать дом. Отец нервничал, напоминал, что он орденоносец, кавалер Георгиевского креста, что в Первую мировую войну был ранен, что у него шестеро детей, что ни у кого не просит помощи, справится сам. Нет. Нельзя. Не положено.
Опять поехал к Калинину. Испереживалась мать. Стала болеть, таять. В приёмной Калинина ему сказали: «Делайте что хотите. Мы не против».
Но ведь слова к делу не подошьёшь. Отец принимает решение: переехать в недостроенный, ещё не приспособленный к жилью дом. Собрали пожитки, погрузили на соседскую лошадь, сверху пожитков взгромоздились ребятишки, (правда, Витя с Ваней
остались пока в Смолино), мать рядом с отцом, бледная, осунувшаяся, ей становилось всё хуже. Поехали. На новое место жительства, скорее, а то и этого могут лишиться.
Крохотный домик в Наро-Фоминске и домом ещё было назвать нельзя. Едва крышу покрыли, чтобы дождь не мочил. Отец очень торопился, спозаранку уже – с рубанком и молотком. А мать – слабела…
Не пришлось ей порадоваться новому дому.
…От октябрьского солнышка прятаться ни к чему. Наоборот, тянет под его ненавязчивое тепло. Витя и Сергей сидели на берегу Нары, смотрели на её едва тронутые стальным осенним отливом воды, грелись, лениво переговариваясь.
Вдруг увидели: через луг, не разбирая дороги, несётся Зина. И вот уже принеслась, и вот уже выпалила:
– Мама умирает!
Обратно через луг бежали втроём. Шестилетний Витя отставал, Сергей с Зиной отрывались от него всё дальше и дальше. Он вбежал в дом, когда Сергей с Зиной, запыхавшись от бега, уже стояли у маминой кровати. Она лежала на спине, какая-то вмиг постаревшая, с ввалившимися глазами и – задыхалась. Грудь мамы вздымалась часто и высоко. Витя понял, что ей очень больно, закусил от сострадания губу. Отец стоял рядом – сосредоточенный, напряжённый. Вдруг дыхание мамы стало частым, мелким, она заметалась по подушке, резко открыла глаза, обвела всех стоящих горячим, воспалённым взглядом, дыхание её вдруг выровнялось, а потом и совсем затихло.
– Умерла… – сказал отец совсем чужим голосом.
Витя сначала взглянул с удивлением: «Что это он не своим голосом говорит?» А когда перевёл взгляд на маму, это была уже не мама. На маминой кровати лежала совсем не похожая на маму женщина с восковым лицом, заострившимся носом, её лицо выражало совершенное безразличие ко всем стоящим: к Зине, к Сергею, к Машеньке, к нему – Вите.
– Умерла… – тихонько всхлипывала Зина.
Настенька с Машей испуганно на неё смотрели. Отец резко вышел из комнаты. Витя посмотрел ему вслед, стало очень страшно, и он громко заревел.
– Нельзя громко плакать, нельзя! Мама всё слышит, она будет расстраиваться, – соседка баба Таня, приговаривая, гладила мальчика по голове.
Витя совсем уже ничего не понимал. Если мама
всё слышит, почему она молчит? Всегда, когда Витя плакал, она обязательно его успокаивала. Любила приговаривать: «Не горюй, мужчинам всегда трудно, привыкай». Или это, совсем весёлое: «До свадьбы заживёт».
Он ещё раз посмотрел на бледное, равнодушное мамино лицо. Ничего она не слышит… И он, несмотря на причитания соседки, вновь громко и отчаянно заревел.
Когда маму хоронили, отец безудержно плакал. Витя никогда с тех пор не видел плачущего отца. Когда гроб выносили из дома и пошли в сторону кладбища, кто-то заохал-заахал:
– Крышку забыли, крышку…
Оказывается, обитая бордовым сукном крышка осталась стоять на террасе. Побежали за крышкой. Кто-то сказал тихонько, но Витя слышал: «Раз крышку забыли, жди беду, ещё одну, это верная примета…»
На поминках много говорили о маме. Дети сидели за столом рядком, уже не плакали. Вите хотелось есть, Зина подкладывала ему в тарелку блины, он запивал их киселём. Слушал разговоры:
– Александра Федоровна Богу угодила. Никого
не обижала.
– А шила-то как! Пальто её ношу четвёртый год, на совесть сшитое, хоть бы где нитка прогнила…
– Машинка хорошая осталась, «Зингер», кто теперь на ней строчить будет?
– Как кто? А девчонки? Зина-то уже большая, не успеешь оглянуться и Настю с Машей замуж надо отдавать… Пригодится машинка. Да, Зина?
Зина смотрела на всех заплаканными глазами и кивала.
Отец сидел за столом прямо, ничего не ел, только ковырял вилкой в тарелке:
– Царство Небесное рабе Божией Александре… Помяни её, новопреставленную…
Разошлись.
Сорокачетырёхлетний Егор Яковлевич Гладышев остался с шестью детьми в недостроенном доме, без жены, без хозяйки – один. Не сломался. Не искал утешения
на чужих подушках, не пропился, не ослаб духом.
Но беда – она, как известно, одна не ходит. Заболел старший брат Виктора – Сергей. Ни с того, ни с сего стали слабеть ноги. Егор к врачам, а они только руками разводят. А Серёжа уже едва мог сделать несколько шагов. Отец нервничал, волновался. А когда услышал от врачей, что мальчику придётся ампутировать ноги, побледнел, но твёрдо вымолвил:
– Не дам!
Деревенские посоветовали отвезти к травнице. Егор повёз. Та долго отпаивала Сергея отварами, чёрными и противными, втирала в подошвы ног вонючие мази, давала с собой, Егор делал всё, что велела травница, боролся за сына, как мог.
Понемногу, по капельке, возвращалась ногам сила. Сергея учили ходить заново: по шажочку, по два, по три. Отец нянчился с сыном, не спал ночи, жалел, потакал капризам.
А что поделаешь? Вдовец…
И тут случилось. Большое, страшное зло обрушилось на семью Егора Гладышева. На все семьи. На всю матушку Россию.
Война.
Восьмилетний Витя помнит голос Левитана. Сообщение о начале войны они слушали вместе. Старший, Сергей, не оборачиваясь, стоял у окна. Русые головки девочек, как по команде, повернулись к чёрной тарелке. Они мало что понимали, только таращили испуганные глазёнки, а Ваня с Витей сидели рядышком, спины у обоих прямые, руки на коленях…
Лицо у отца серое, глаза ввалились. Детям было страшно: таким они отца ещё не видели. Витя помнит, как отец, ему не показалось, прятал глаза от детей. А ещё, как после «Прослушайте важное сообщение…», ушёл на улицу, сидел на изрубленном
топором пеньке, курил и смотрел в землю. Он уже был немолод, сорок шесть лет, но знал – призовут. Скоро. Завтра? Сегодня? А дети? Шестеро! На кого их оставит? Младшенькому Вите всего восемь. Есть, пить надо, а матери нет. Можно только представить, что пережил крестьянин Егор Гладышев, услышав страшную новость. Каким холодом обдало его с ног до головы – нет, не от страха, ему ли, Георгиевскому кавалеру Первой мировой, бояться войны? Не за себя, за детей испугался вдовец Гладышев.
Но после трёх выкуренных одна за другой папирос он взял себя в руки. Поднялся с чурбана, потёр затёкшую от долгого сидения спину. И решительно направился к сараю – за лопатой.
Нельзя сказать, что Витю слова Левитана испугали. Голос диктора торжественный, красивый, каждое словечко чётко выговаривает. Интересно.
Война… Слово чужое, отстранённое, не про них,
не про их домик в Наро-Фоминске, не про его братьев и сестёр. Наверное, немножко про их отца, он рассказывал про войну, но когда это было…
Засуетился, забеспокоился нарофоминский люд, стали собираться кучками на улице, то тут, то там слышался женский плач. Витя смотрел на какой-то вдруг притихший город, его детское любопытное сердце не разделяло общей беды, хотелось побольше, пообстоятельней узнать о войне. Он выскочил во двор, к отцу. Но чурбачок был пуст. Увидел отца за домом, на высоком бугре. Тот копал. Рядом крутился под
ногами брат Ваня. Отец широко отбрасывал в сторону землю, резко вонзал лопату, торопился, будто боялся, что кто-то отнимет у него эту работу, и он не будет знать, куда деть ему свои большие крестьянские руки, не привыкшие к праздности.
– Пап, что ты тут роешь? – Витя с любопытством смотрел на отца.
– Землянку, сынок, – глухо ответил Егор Гладышев. – Место тут для землянки хорошее, бугорок, сухо.
– Зачем?
Егор выпрямляется. Чтобы сын не увидел, как
набухают едва сдерживаемые слезами, уставшие от
напряжения веки, прижимает к себе младшенького:
– Жить здесь будете, в земле спасётесь.
– В землянке? – ахнул от восторга Витя. – Как на войне?!
Отец отвернулся, стал торопливо искать по карманам коробок со спичками.
А когда стало слегка вечереть, под покатой крышей в сенях они закопали самые дорогие в их доме вещи: три фотокарточки. На одной – молодая красивая мама, ещё до замужества, на другой – общее фото с отцом. На третьей – мама с Зиной и Серёжей. Ни Ивана,
ни Вити, ни Машеньки, ни Насти ещё не было. В старый, слегка тронутый молью платок, они бережно завернули Библию – подарок деда Якова. Сначала в платок, потом в газету, потом в полотенце, потом ещё в одну газету, всё аккуратно сложили в глубокую яму, сверху укрыли старыми вещами. Царапающий ветками по крыше тополь, будто в благодарность за доверие, казалось, выпрямился, тряхнул весело зелёными листочками – вроде как посулился сберечь добро.
По радио пели «Священную войну». Отец торопился: латал прохудившуюся крышу, колол дрова впрок, даже чинил детскую дырявую одежду. Ладони болели, иголка маленькая, нитка длинная – отец то и дело путал нитки, нервничал…
Витя помнит, как отец сидел у керосиновой лампы и прилаживал заплатку к Настиному валенку. По радио опять пели «Священную войну». Потом звонкие, почти юношеские голоса задорно и уверенно говорили о том, что враг не пройдёт, что за Родину, за Сталина пойдёт в бой каждый советский человек. Витя слышал, как отец, работая иголкой, вздохнул тяжело и сказал сам себе, громко:
– За какого ещё Сталина? За горох свой, за сирот своих маленьких. Это и есть моя Родина…
И пошёл отец на войну. Раненько, чуть рассвело, поднял своих детей, выстроил полусонных у двери:
– До военкомата проводите. А дальше я сам…
Было тепло. Несмотря на ранний утренний час, шли к военкомату сосредоточенные, суровые мужчины. Егор Гладышев нёс на руках Витю. Пятеро других
поспешали рядом, никто не капризничал, никто ни
о чём не спрашивал отца. За спиной у Егора вещме­шок, на ногах сапоги, в которых он отвоевал ещё
Первую мировую. А что в душе – ведает Бог.
Витя так бы и сидел на руках у отца. Да коротка дорога к нарофоминскому военкомату. Отец выстроил их по росту:
Серёжа, Зина, Маша, Настя, Иван, Витя.
Сказал:
– Держитесь ближе к Богу.
Перекрестил. И пошёл – быстро и широко, не оглядываясь.
Оказалось, что призывников увезли совсем недалеко, в Кубинку. Там их одели в шинели, распределили по частям. И привезли обратно в Наро-Фоминск, чтобы пересадить в эшелоны, идущие на фронт.
Соседский паренёк, чуть постарше Вити, пробегая мимо их дома, крикнул:
– На станции, говорят, наши, нарофоминские, в теплушки садятся!
Витя помчался, что было духу, к станции. Играла музыка. Какая-то удивительная, от которой плакать хотелось, но было стыдно это делать. И отца жалко, и радостно за него. Потому что обязательно разобьёт он фашистов, всех спасёт. Вернётся…
Отца он не встретил. Ему сказали, что ушли уже два эшелона на фронт. Переполненных.

(продолжение)

Одни

Первое время за детьми приглядывала соседка. Но когда над Наро-Фоминском появились первые «мессершмитты», а на улице первые убитые, она велела Егоровым детям бежать
в родную деревню Смолино, где жили хоть и не близкие, но всё-таки родственники Гладышевых.
Но дети не торопились покидать Наро-Фоминск.
Даже война не может притупить детского интереса к жизни. Вдвоём с братом Иваном Витя тёр башмаки о колдобины нарофоминских улиц, тряс кулачком кружащему под городом «фрицу», взахлёб слушал сводки с фронтов. А ночами горько размазывал по
подушке слёзы и сопли, плакал от подкатывающей недетской тоски по отцу.
Как-то раз, набегавшись по Наро-Фоминску, они с братом Ваней уже совсем было собрались домой. Начался обстрел. Налетели, будто оголодавшие псы, немецкие самолёты. Пошли косить по нарофоминским улицам безжалостно и жадно. Прохожие разбежались кто куда, улицы вмиг опустели. А они стояли у жёлтого с белыми колоннами рабочего клуба и знали, что до дома им не добежать. Под горочку, конечно, бежится легко, но далеко не убежишь, а они, самолёты, уже рядом. Поливают огнём нещадно, пули отскакивают от брусчатки, свистят, чиркают почти по ногам.
– Бегите! – истошно закричала женщина из ближайшего дома.
Они побежали. Напрямки, прямо под пули.
– Дураки! – закричала другая. – Сюда, сюда бегите!
Остановились в нерешительности и припустились обратно. И опять – не туда, вниз, по дороге к дому, а навстречу верной смерти.
Самолёты кружили над ними совсем низко. Витя видел даже улыбающуюся физиономию немецкого пилота. Вот ведь весёлая забава – преследовать затравленных, беспомощных мальчишек, вобравших от страха головы в плечи и бегущих прямо под их прицельный огонь. А из окон кричат, истошно матерятся:
– Сюда! В подворотню! Да что вы, рехнулись?! Прячьтесь!
Бегут мальчишки. Пули с шипением и свистом стучат по брусчатке, рядом, совсем, совсем рядом… Наконец, влетев в подворотню, они в полном изнеможении повисли друг на друге, красные, почти пунцовые, взъерошенные. Отдышавшись, притихли. Поняли, что были на волосок от смерти, и только чудо (какое? какое-то!) сохранило им жизнь, задав их мелькающим голым пяткам нереальную фантастическую скорость, а злому оку фашистов странный, необъяснимый и очень досадный для них сбой.
Фашисты были рядом с Наро-Фоминском, на противоположном берегу Нары, только железнодорожный мост отделял от них наши войска. Не сегодня – завтра они возьмут город.
Перепуганные жители стали наскоро складывать вещи, собираться группами – уходить, быстрее уходить. Но почти на самом выходе из города им перекрыл дорогу наш военный кордон:
– Наро-Фоминск сдан не будет, никакой паники! Возвращайтесь!
Но ходили упорные слухи, что по городу пройдёт фронт, и если есть хоть какая-то возможность, надо город оставлять.
Детям было очень страшно. Тихо, как мышки, сидели они в своём сиротском доме…

Эту и другие книги автора Натальи Сухининой можно приобрести на сайте издательства — alavastr.com


Источник: https://azbyka.ru/fiction/rasskazy-nataliya-suxinina/


Поделись с друзьями



Рекомендуем посмотреть ещё:



Похожие новости


Рисовать карандашом лицо мальчика
Космос легкий рисунок
Видео прикол пьяные голые бабы
Прикол так пошутили


Рисовать иномарку
Рисовать иномарку


Как перевести PSI в атмосферы
Дмитриев Павел. Еще не поздно, часть V



ШОКИРУЮЩИЕ НОВОСТИ


Похожие новости